Кесирт проснулась. Села. Румянец играл на ее щеках, черные глаза светились, пышные волосы разлетелись по плечам. Она огляделась. Цанка спал на боку у костра, старый конь вопросительно смотрел на нее, мотал недовольно головой. Сверток с едой, весь издырявленный, потрепанный, светился недалеко в кустах.
Она сошла с телеги, долго смотрела в бледное лицо Цанка, слушала его ровное дыхание, сквозь чуть раскрытый рот. Потом бережно накрыла его своим полушубком и пошла к реке.
У воды заметила на своем платке иссохшие, размазанные, бледные следы ночного деяния молодого мужчины. Долго, нагнув голову, смотрела, потом поднесла платок к лицу, жадно вдыхала этот позабытый, желанный запах.
Позже залезла обеими ногами в холодную воду, тщательно счищала платье, долго мылась, выйдя на берег заплетала косу, стала молиться, потом села на большой валун, подперев ладонями голову, печально глядела в речку.
Торопясь, перепрыгивая через камни, неслась прозрачная вода из горных теснин в привольную равнину. Тонкие рыбешки неслись наперегонки друг с другом вверх, против течения к истокам реки, к Дуц-Хоте, к мельнице, к Хазе.
„Нана, дорогая нана, — думала Кесирт, — единственно родное существо, как мне жить одной?… Нана, родная нана! Я хочу домой… Какой дом? Чужая мельница — мой дом… Что мне делать?… Как мне жить?… Как я несчастна!“
Вспоминая своего покойного мужа, горько заплакала и впервые в жизни осознала, что юность и молодость позади, что позади все счастливое, беззаботное, родное. Что все кончено, впереди серая, как у матери, жизнь женщины-одиночки…
К полдню, преодолев многочисленные горные подъемы и спуски, доехали до Махкеты, за селом Цанка хотел сделать привал, дать отдохнуть коню, однако Кесирт сказала, что пойдет дальше пешком одна, побыстрее хочет увидеть мать.
Поехали дальше, на подъемах Цанка спрыгивал с телеги, шел рядом, искоса поглядывая на Кесирт. Всю дорогу в основном молчали. На все усилие Цанка что-то сказать Кесирт отвечал молчанием, думая о чем-то своем, печальном.
Горный лес благоухал молодостью зелени. Цвели дикие груши, яблони, вишни, наполняя воздух пьянящим ароматом. Крупными желто-белыми побегами украсились редкие, небольшие деревья айвы. Вдоль дороги яркими красками манила взгляд сочная трава.
— А знаешь, Кесирт, — неожиданно с азартом заговорил Цанка, — скоро я стану богатым, точнее не я, а мы с тобой. Да и не только мы, но все наши родственники… Вот увидишь.
Кесирт по-прежнему молчала.
— Не веришь, — не унимался юноша. — Я знаю, где хранится золотой баран. Огромный, в натуральную величину, из чистого золота. Я долго думал, ходил там и точно знаю, где клад.
Цанка еще говорил, а Кесирт залилась смехом, смеялась заразительно, как обычно от души, обнажая все открытое красивое лицо.
— Что ты смеешься, не веришь? — возмутился Цанка.
— Это ты о баране Чаха? — сквозь смех говорила Кесирт, слезы выступили на ее глазах.
— Да. Ты слышала об этом?
— Слышала эту сказку, а насчет призрачного богатства всех родственников расскажу быль. Случилось это в Шалях, во времена царя. Тогда все помешались на нефти. За наделы земли, где обнаружилась эта черная жидкость, иностранцы, да и наши чеченцы давали бешеные деньги. Так вот, одна многодетная семья Бушуевых наполнила свой туалет и решила вырыть новый (я их знала, они жили недалеко от нас). Человек семь-восемь взрослых парней было у них в семье, и они без труда за день вырыли яму. А славились они в округе своей богатырской силой, тупоголовостью и жадностью. Вот и решил сосед подшутить над ними. Вылил он ночью в яму немного нефти. На утро увидели это Бушуевы, стали копать еще дальше. Снова ночью сосед налил в глубокую яму нефть. Тогда на следующий день Бушуевы перестали рыть, а стали сооружать над ямой основательное строение — для сокрытия богатства от чужих глаз. Построили дом лучше своего. И тогда вышел их старший сын вечером на майдан и неожиданно расщедрился: „Скоро не только мы, наши родственники и друзья станут богатыми, но даже друзья наших друзей будут купаться в роскоши“.