Выбрать главу

И тогда хозяйка тоненьким голоском мне рассказывает, как сказку:

— Ось послухай, дытыно моя. Вы вранци пойидэтэ, а трусыки залышаться, бо дэ ж йим у машини йихаты, та й що йисты? А як писля тойи клятойи войны вы пойидэтэ додому, то я тоби цього трусыка й оддам, та ще й пару до нього. Хочешь, чорного або билого, якого схочешь.

Я и теперь, спустя целую жизнь, не знаю, понимала ли эта женщина, что она для меня сделала. Никакой Ушинский, Макаренко или Песталоцци поврозь или вместе взятые не придумали бы более действенного приема для сохранения психики ребенка.

Всю войну, все эти четыре года — в поездах, под бомбежками, в голоде и ужасе, перед лицом смерти — я ждала этого счастья, этого волшебного момента, когда я возьму в руки своего — своего! — кролика-трусика. И свято верила, что так и будет. Наверное, это была первая несбывшаяся мечта в моей жизни, но я же тогда этого не знала!

ЭХ, ДОРОГИ!

Точно знаю, что уже ездила в поездах, потому что зимой мы жили у бабушки, а летом — дома. А вот самих поездок — нет, не помню. И потому, когда нас загружают в «телятник» — вагон-контейнер с встроенными по двум торцам нарами в два этажа, воспринимаю это как раньше горящие поля: это и есть поезд. Одно плохо — туалета там нет, и вообще все в одной комнате. Устроили какую-то загородку из одеял, поставили в ней цинковое ведро, только я туда хоть лопну — не пойду: стыдно, все слышно. Мальчикам хорошо, есть окошко, они в него и писают. А девочкам что делать?

Поезд между тем пыхтит сквозь совсем неинтересное голое место, бесконечный пустырь — такой пейзаж виден из окошка. Люди плотно сидят, лежат, толкутся — их больше, чем можно вместить, но — куда деться? Нары с обеих сторон глубокие, нас — старших брата с сестрой и меня — мама поместила наверху у стенки, и это, наверное, очень хорошее место: нас не видно снизу и окошко рядом. Моим старшим хорошо, они большие, могут сами спрыгнуть вниз и потом вернуться, а мне приходится сидеть у этого окошка без движения. Ближе к краю нар — совсем другие люди, женщина с большим животом сидит, свесив ноги вниз. Верхние и нижние нары одинаковой глубины, и человек, который сидит внизу, поднимаясь, бьется головой о верхнюю доску. В который-то раз больно ударившись, он, призвав на помощь фольклор, выламывает эту крайнюю доску, и женщина вместе со своим животом грузно падает на пол. Скандал уже набух, он звенит в затхлом дыхании вагона, но тут раздается такой знакомый по последним дням вой, поезд останавливается, и слышится многократно повторенное: «Воздух!», люди выскакивают из вагонов, бросаются врассыпную по степи.

У мамы в руках защитного цвета суконное одеяло — мы потом еще много лет подстилали его, когда белье гладили, — и она, запихав нас в какую-то степную ямку, накрывает этим одеяльцем — маскировка. Но тут обнаруживается, что впопыхах мама оставила на нарах свою синюю сумку, а в ней — документы, денежный аттестат и фотография папы. Бомбы сыплются с неба, самолеты завывают (может, он вообще был один, но в памяти остался черный грай, и я теперь уже не знаю, видела ли его тогда в небе или потом в кино…), а мой старший брат срывается с места, бежит к вагону и очень скоро возвращается с маминой сумкой в руках. Он, конечно, совсем взрослый, ему уже тринадцать лет, и он совсем не испугался, только слово «сумка» губы никак не выговаривают — наверное, бежал слишком быстро. Хорошо, все живы, самолеты улетают — нет, все же их было несколько, люди, прежде чем вернуться на свои места, лезут под вагоны — не ватер-клозет, конечно, но все же…