весь кокаин, который был в его распоряжении. Много его было или мало — Римини и сам сказать бы не смог. Кокаин не давал ему выбора: он либо был у Римини весь — весь тот, что он только что купил, будь то один грамм или десять, на тридцать долларов или на триста, — с блаженным ощущением обладания всем кокаином Римини обычно выходил от своего дилера, из маленькой квартирки в глубине квартала на углу улиц Ривадавья и Блунес, неизменно освещенной холодными лампами дневного света и обставленной дешевыми креслами и столами из желтого простецкого дерева, пользование которыми обычно включают в стоимость аренды столь же недорогого жилья; либо кокаина не было совсем — с этим Римини, неизменно потрясенный, сталкивался обычно часов в шесть, иногда ближе к половине седьмого вечера; при этом он никак не мог привыкнуть к тому, что доза, которую он высыпал с утра на стекло портрета, исчезала словно в одно неуловимое, кошмарное мгновение — будто бы это не он вынюхал ее дорожка за дорожкой в течение дня, а она испарилась сама по себе. Количество имевшегося в его распоряжении наркотика представлялось Римини релевантной величиной, чем-то, что могло изменить его настроение и даже физическое состояние, только когда оно уменьшалось до угрожающего: вот здесь он точно понимал, до какого момента он может быть спокоен и уверен в том, что имеющийся кокаин не закончится никогда. Количество всегда было вопросом, догонявшим Римини из прошлого; отвечая на него, он был вынужден соотноситься с будущим — заранее задумываться, что делать, когда ежедневная доза закончится. Что делать. Сходить купить еще — об этом не могло быть и речи. Через час, может быть, даже раньше придет Вера, а Римини никогда не употреблял кокаин в ее присутствии. Он просто не вынес бы такой пытки — иметь грамм кокаина в своем распоряжении, знать, что заветный пакетик лежит в верхнем ящике стола, и не иметь возможности воспользоваться им. Что делать. Можно было разделить остаток, чтобы получились дополнительные дорожки, более короткие и тонкие, и занюхивать их через более или менее регулярные промежутки времени — это давало шанс худо-бедно перебиться в течение последнего часа работы и ожидания, отделявшего его от прихода Веры. Можно было, наоборот, разделить оставшийся кокаин на две внушительные дорожки и покончить с ним в один присест, получив самый сильный приход за день. Римини, не в силах выбрать раз и навсегда более подходящий для себя вариант, чередовал их. Разделив кокаин на множество маленьких дорожек, он вынюхивал первую из них и, безусловно оставаясь неудовлетворенным, — его желание интенсивно вдыхать кокаин находилось в обратно пропорциональной зависимости от количества белого порошка, еще остававшегося на портрете Софии, — вновь принимался за работу; перевод, тот же, по сути своей, наркотик, вроде бы на время чудесным образом усиливал и растягивал кокаиновый эффект. Но даже в этом случае долго обманывать организм не удавалось: воздействие коротких, скудных дорожек продолжалось меньше обычного, и интервал между их приемом становился с каждым разом все короче; в итоге Римини, вынюхав все за какие-то полчаса, убеждался в том, что с точки зрения перевода потратил это время не самым продуктивным образом: ему удавалось перевести едва тридцать строчек, максимум страницу, и почти всегда в тексте потом обнаруживалось множество самых разных ошибок и опечаток, не говоря уже о неточно подобранных синонимах и эквивалентах, — эти куски приходилось основательно перерабатывать, а то и переписывать на следующий день. Иногда Римини чертил белым порошком на стекле портрета запретную магическую гексаграмму, втянув носом которую он как одержимый мчался в ванну, чтобы совершить ритуальное омовение. Там, уже стоя под душем, он прочищал нос от остатков кокаина, вымывая последние следы наркотика теплой водой с мылом — особое внимание этой процедуре он стал уделять с тех пор, как Вера однажды в порыве страсти прошлась кончиком языка по внутренней поверхности его ноздри; больше всего на свете он не хотел, чтобы она вдруг почувствовала горький вкус кокаина, который однажды по наивности приняла за новокаин. Ритуал включал в себя мытье с мылом не только носа, но и всего тела, с головы до ног; при этом Римини массировал себе мышцы, до которых мог дотянуться, возвращая их к жизни и избавляясь от обездвиживающего анестезирующего воздействия кокаина. Особое внимание он уделял тем частям тела, которые, как ему казалось, будут востребованы больше других при встрече с Верой: в первую очередь он тщательно отмывал медленно двигавшиеся руки, которых словно кололи изнутри тысячи крохотных булавок; затем — губы и кожу вокруг рта, которая казалась высохшей и безжизненной, а мускулы под нею были настолько напряжены, что Римини с трудом удавалось растянуть губы в подобие улыбки; затем наступала очередь тяжелого, едва ворочающегося языка и, конечно же, детородного органа, который безжизненной, вялой колбасой лежал у него в руке, не подавая никаких признаков жизни. Римини, словно в нерешительности, начинал массировать его, поначалу легко и словно бы без какой-то особой цели, рассчитывая, что стимулирование, подкрепленное массажным эффектом душевой струи, сумеет вернуть этому куску плоти былую активность; постепенно он увлекался и, понимая, что без усилий оживить на глазах отмирающий орган у него уже не выйдет, принимался трудиться над ним всерьез, применяя по ходу процедуры и контрастный душ, и мыльную пену. В итоге, после примерно двадцати минут отчаянных усилий, ощущая неприятное жжение в тех местах, где истерзанная крайняя плоть и головка члена соприкасались с мылом, ему удавалось выдавить из своего сокровища три-четыре капли ненормально густой спермы, казавшейся почти серой на фоне белоснежной пены; несколько секунд эти капельки лежали неподвижно на растянутой коже между расставленными большим и указательным пальцами руки Римини, а затем их смывало струей воды из душа. Делить ли последнюю порцию кокаина на маленькие дорожки или вдохнуть ее всю разом, добившись хотя бы на время желанного бодрящего эффекта, — в любом случае, зная о том, что больше в его распоряжении кокаина нет, Римини уже толком не мог продолжать работать. В обоих этих случаях следующим номером программы снова оказывался душ и, разумеется, очередной акт мастурбации, совершаемый буквально за считаные минуты до прихода Веры и оттого вечно торопливый, суетливый и тревожный. Эти жалкие, даже на вид безжизненные капельки спермы и, главное, эрекция, пусть и запоздалая, но зато полноценная, — наполняли Римини ощущением присутствия в нем полноценной жизненной силы: он радовался как ребенок и ощущал себя как человек, только что выполнивший тяжелую, но полезную физическую работу или закончивший изматывающую, но осмысленную спортивную тренировку. Римини выходил из ванной, обернув бедра полотенцем, ложился прямо на деревянный пол гостиной, рядом с колонками музыкального центра, и включал музыку. Он не слушал ее, а позволял звуку окутать себя многослойным одеялом и даже распластать своей тяжестью, что, пожалуй, гораздо точнее соответствовало его состоянию, особенно учитывая громкость звучания. Это был квинтет недоношенных ублюдков, а их альбом занимал верхнюю строчку в рейтинге продаж по версии радиостанции, ориентированной на слушателей-быдло в большей степени, чем все остальные, которые ловились на приемнике; утробные мелодии проникали в тело и затем прямо в самое сердце Римини, минуя органы слуха, — слова же он невольно заучил наизусть и подпевал, сначала негромко, себе под нос, а затем и в полный голос, как будто бы тем самым борясь с тем, что слышал; в какой-то момент он входил в раж настолько, что начинал барабанить пятками об пол, рискуя нанести себе травму, а попутно и вызвать гнев соседей — такое, кстати, однажды уже случи