Выбрать главу

Во всей истории философии трудно найти другого мыслителя, который бы с такой непосредственностью, с такой идеалистической наивностью выводил моральный и социальный идеал из идеала познавательного. И вместе с тем мы совершили бы ошибку, если бы без оговорок причислили Гуссерля к разряду фантазеров и утопистов. Сделать это не позволяют им же самим сформулированные методологические ограничения: трезвость, с которой Гуссерль отделяетидеалот любыхпредвиденийбудущего, от теоретически обоснованных проектов и программ его достижения.

Гуссерль неоднократно поясняет, что будущее, о котором он размышляет в «Кризисе…», определяется не объективнымитенденциямисамой истории, а лишьинтенциейпребывающего в истории разума. Если познание объективных тенденций отвечает на вопрос, чего мы вправе ожидать, то прояснение интенциональной цели разума открывает нам, к чему мы не вправе не стремиться. С того момента, как любовь к истине нашла в философии свою устойчивую культурную форму, самой мысли свойственно предполагать, что развитие общества завершится доминированием теории над практикой.[21] Первоначально это предположение носит характер провиденциальной уверенности и лишь постепенно осознается в значении внутренней (не гарантированной провидением) целеориентации разума. /399/

Интенциональная историческая цель разума нормирует не возможности (по модели «возможность — действительность»), а лишь другие — частные — цели, которыми люди задаются в процессе сознательной жизни. Она определяет, каким из них должно, а каким непозволительно посвящать, отдавать себя; разграничивает исторические задачи, достойные бытьморальной обязанностью, и исторические задачи, которые следует принимать в качествепростого требования наличных обстоятельств. Не будучи одной из эффективных исторических сил, осознание интенциональной цели тем не менее предохраняет человека от капитуляции перед историческим самотеком, от убежденного сотрудничества с обществом, которое (хотя бы и под давлением самых насущных обстоятельств) вступило на путь варварства и разрушения культурной традиции.

На интенциональную историческую цель разума нельзя уповать или рассчитывать. Адекватным ей умонастроением скорее всего является надежда. Надеясь, человек психологически разделяет временную структуру исторически развертывающейся истины (структуру бесконечного приближения к пределу).

В этом, и только в этом настроении он, согласно Гуссерлю, на деле противостоит ощущению истории, текущей в бессмысленную беспредельность, — истории как «чередования призрачных взлетов и жестоких разочарований», в ходе которого

«…все формы духовного мира, все идеалы и нормы, когда-либо объединявшие людей, наплывают подобно волнам и разбиваются; всегда-де так было и будет, что разум превращается в неразумие, а благополучие в мучение».[22]

Надежда — собственный темперамент моральной ответственности за сохранение (и активное продлевание) культурной преемственности. Там, где надежда выветрилась, противостояние исторической стихийности становится сомнительным: оно вырождается в мертвый трагико-стоический ритуал, отмеченный печатью духовной усталости.

Это, пожалуй, и есть последний и наиболее горький упрек, который можно было предъявить экзистенциализму с позиций феноменологии, интерпретированной самим Гуссерлем. /400/

***

Идея интенциональной исторической цели разума, находящей в надежде адекватное себе умонастроение, отделяет Гуссерля не только от экзистенциалистов. Она делает его уникальной фигурой на фоне всей современной буржуазной философии, характернейшей чертой которой является именно отказ от целеполагания, основывающегося на разуме, и как следствие этого — скептический, пессимистический или трагико-стоический образ мысли.

Очевидно и другое: идея интенциональной исторической цели разума обнаруживает глубокое родство с классической (прежде всего кантовской) концепциейидеала, а надежда на достижение этой цели — сверойв торжество разума, которой жила философия от Декарта до Гегеля.

Принадлежность Гуссерля к числу «последних могикан» философской классики подтверждается многим: классично его понимание таких категорий, как «теория», «практика», «разум», «дух», «цель» и т. д.; классично толкование гуманизма и морали, по отношению к которым Гуссерль (в отличие от Ницше, Фрейда, Юнга, Хайдеггера) в принципе не допускает позиции «снятия» и «преодоления»; классична гуссерлевская трактовка исторической связи между античностью и Ренессансом; классична, наконец, его бескомпромиссная субъективная приверженность рационализму, «научно-философской культуре, стоящей под идеей бесконечности».[23] В противовес подавляющему большинству буржуазных философов, которые превратили рационализм в понятие-порицание, Гуссерль заявляет:

«Я не придерживаюсь того мнения, что рациональность как таковая является злом… Рациональность в том высоком и истинном смысле, о котором мы только и говорим (то есть в смысле возвещенного греческой философией идеала), как раз нуждается в том, чтобы ее прояснили и развили зрелым способом».[24]

Возвращаясь к проблеме, поставленной в начале статьи, замечу, что именно недооценка, а то и полное игнорирование классичности гуссерлевского мышления (классичности, которая как бы продлена им за ее законные исторические пределы) — бросающаяся в глаза особенность послевоенного феноменологического движения. /401/ Усилия наиболее влиятельных его представителей направлены на то, чтобы сблизить идеи Гуссерля с психоанализом, структурализмом, «критическим рационализмом» — философскими направлениями, принадлежащими совершенно иной «мыслительной формации».

Возражая против этой тенденции, я вовсе не хочу сказать, что феноменология (а она ведь существует и независимо от интерпретации, предложенной в «Кризисе…») вообще несовместима с данными направлениями, с духом постклассической (модернистской) культуры.[25] Я не пытаюсь также зачислить Гуссерля в разряд хранителей, эпигонов или душеприказчиков классической буржуазной философии. Характерные для нее рационалистические и гуманистические установки подвергаются в «Кризисе…» серьезной модификации: старый идеализм как бы перестраивается здесь для круговой обороны по отношению к аргументам новейшего (скептического и циничного, упаднического и объективистского) идеализма. Суть этой перестройки — в более строгом и формальном осмыслении концепцииобъективного разума.

Гуссерль полагает, что ее приверженцы, начиная с Платона, кончая Гегелем, неявным образом исходили из тождества, непосредственного совпадения понятийистины, высшей ценности и бесконечной задачи. Свою цель Гуссерль видит в прояснении и сознательной аксиоматизации этого тождества. В итоге возникает учение, в котором теория познания, этика и философия истории оказываются в интенциональном единстве, не зависящем от анализа и учета каких бы то ни было «эмпирических обстоятельств». Соответственно они выступают не в качестве теоретически развиваемых разделов или частей философской системы, как это имело место в прошлом, а в качестве особых измерений одного и того же целостного видения. /402/

Личность и право

Проблема, обсуждаемая в этом очерке, встала передо мной в ходе работы над новым учебником по философии.[1] Поначалу статья продумывалась как продолжение и дополнение параграфа «Индивид, индивидуальность, личность».[2] Это наложило отпечаток на ее стиль, определило способы аргументации и выбор иллюстративного материала.