Парадоксальное понятие «категорически разрешенного» (то есть дозволенного безусловным образом, независимо от любых требований общественной целесообразности) передает общий парадоксальный смысл нового, собственно юридического толкования права. Перечень же категорически разрешенных человеческих возможностей оказывается одновременно и перечнем знаменитых «естественных прав» (свободы совести, слова, печати, собраний, собственности, перемещения, свободного распоряжения своей рабочей силой), под флагом которых развивается все антифеодальное движение последней трети XVIII века.
Но главное, в чем выражает себя «коперниканский переворот» в правопонимании, — это идея о необходимостипринудительного ограничения самой принуждающей государственной власти.
Строгое право в трактовке Просвещения — это прежде всего такая нормативная система, которая позволяет лимитировать административно-бюрократический произвол и препятствует тому, чтобы мощная централизованная власть выродилась в деспотическую и диктаторскую. Стремление возвести заслон на пути превышения власти, стремление утвердитьпримат правового закона по отношению к воле государя, возведенной в закон, образует основную тенденцию новаторских политико-юридических теорий.
Именно в данном направлении движется мысль француза Монтескье, настаивающего на «разделении властей» (законодательной, правительственной и судебной). Именно над этой проблемой бьется в Англии Д. Юм. Важнейшая задача века, говорит он, состоит в том, чтобы «ради собственного сохранения проявлять бдительность по отношению к правителям, устранять всякую неограниченную власть и охранять жизнь и состояние каждого при помощи всеобщих и обязательных законов».[8] Наконец, немецкий философ-гуманист В. Гумбольдт пишет сочинение со знаменательным названием «Идеи к опыту, определяющему границы деятельности государства». В качестве /411/ эпиграфа он берет рассуждение француза В. Р. Мирабо, демонстрирующее, что высшая мудрость власти заключается вовсе не в ее политико-административном искусстве, а прежде всего в том, чтобы «всячески подавлять в себе необузданное желание править — самую пагубную болезнь современных государств» (1). Право, согласно Гумбольдту, есть законодательное самоограничение государства, родственное самоограничению личности в акте моральной автономии и направленное на то, чтобы дать простор естественному многообразию неповторимых человеческих индивидуальностей.
Раннебуржуазная идеология и понятие правового государства
Право еще не право, покуда само государство не сталоправовым государством, то есть политической властью, которая признает безусловноеверховенство закона. Закон принимается только выборными представителями народа на основе свободного и всестороннего обсуждения, а деятельность правительственных органовограничивается рамками закона. Соблюдение принципа верховенства закона обязательно и посильно при разных формах правления, не исключая и монархическую. Но высшим, идеальным воплощением этого принципа следует признатьконституционную республикански-демократическую государственность.[9]
Таковы наиболее общие постулаты, «парадигмы», отстаивавшиеся прогрессивными теориями права в эпоху кризиса и крушения феодального абсолютизма.
Термин «правовое государство» появляется довольно поздно — в немецкой политико-юридической литературе первой трети XIX века. Но что касается подразумеваемых импонятия и идеала, то они вынашиваются в течение по крайней мере двух столетий и, несомненно, представляют собой важное завоевание международной политической и правовой культуры.[10]
Понятие правового государства рождается на свет в облачении иллюзий и умозрительных конструкций, на которых лежит печать вполне конкретного времени. /412/
Отсюда, однако, вовсе не следует, будто сами принципы конституционализма, равенства перед законом, верховенства закона, разделения властей, защиты прав человека и т. д. суть классово-узкие умозрительные представления, которые по мере развития общества должны потерять позитивное социальное значение. То, что понятие правового государства сформировалось внутри раннебуржуазной идеологии, не мешает ему бытьнепреходящим общедемократическим завоеванием. Это такое же устойчивое приобретение человеческой цивилизации, как, скажем, линейная перспектива, которую открыли художники Возрождения, или утвердившееся в XVII–XVIII веках экспериментально-математическое естествознание.
Преступная государственность и ее антропологические последствия
Периоды глубокого общественного обновления — это, как правило, и периоды глубокого интереса к предшествующим завоеваниям мировой политической культуры. Таково и время перестройки: оно не может не стимулировать интерес к цивилизованному, демократическому пониманию права, впервые утвердившемуся в общественном сознании Западной Европы в конце XVIII — начале XIX столетия.
Последнее неудивительно: сама ситуация, в которой наше общество оказалось к началу 80-х годов, во многом похожа на ту, которую анализировали зачинатели новоевропейского правового мышления. Мы ведь, если угодно, тоже сделались свидетелями кризиса и стагнации своей собственной абсолютистской государственности.
Деформация социализма, совершившаяся в 30-е годы, нашла самое мрачное воплощение в системе централизованного произвола и беззакония. Карательное насилие стало играть ту же роль, что и в прошлых деспотических режимах, а по масштабу и беспощадности превзошло все, чего этим режимам когда-либо удавалось достигнуть.
Репрессивные органы феодально-абсолютистских государств жестоко преследовали реальных и предполагаемых противников монархии, карали за умыслы, еще не превратившиеся в противозаконные деяния, карали «с упреждением и запасом», прибегая в некоторых случаях /413/ к прямому измышлению политических преступлений. И все-таки феодальный абсолютизм не знал еще систематической и регулярной, циничной и планомерноймассовой фабрикации мнимых преступлений, которая осуществлялась при Сталине. В 1927–1939 годах по ложному обвинению во «вредительстве», «подкулачничестве», «террористической деятельности», «контрреволюционной пропаганде» и т. д. были репрессированы миллионы людей, не нарушивших ни одного из советских законов. В деятельности судебно-карательных органов как бы были сведены воедино всепроцессуальные беззакония, известные прошлой истории (юрисдикция подозрительности, торжествовавшая в средневековой церковной инквизиции; пыточное следствие, применявшееся в пору печально знаменитой «охоты за ведьмами»; безапелляционность приговоров, которой славились коронные суды XVII XVIII веков). В стране возникло настоящеелагерное рабство, в системе которого эксплуатировалось неизмеримо больше «говорящих орудий», чем на строительстве египетских пирамид или на плантациях Древнего Рима. Кампании арестов следовали одна за другой и обеспечивали режимтотальной терроризации.
Нельзя не согласиться с немецким философом-экзистенциалистом К. Ясперсом, утверждавшим, что XX столетие преподнесло миру не только атомную бомбу и бактериологическое оружие, но еще и чудовищепреступной государственности, — никогда прежде невиданное политико-юридическое воплощение абсолютного зла. Ясперс говорил об этом в связи с Нюрнбергским процессом и имел в виду прежде всего фашистский «новый порядок». Но с горечью и болью приходится признать, что через фазу преступной государственности пришлось пройти и диктатуре пролетариата в России 30-х годов. Это была, возможно, самая страшная, самая обескураживающая трагедия в мировой истории.