Выбрать главу

Сартр был едва ли не единственным представителем старшего поколения французской интеллигенции, который без всяких оговорок принял майский молодежный радикализм, идеологию и практику «новых левых». После майских событий он стал покровителем одного из экстремистских, маоистски ориентированных молодежных кружков.

В своих последних интервью Сартр заявлял, что не считает себя более мыслителем, который обладает правом учить и ориентировать массу, что единственно достойную интеллигента задачу он видит теперь в уяснении и выражении тех истин, которые радикализирующаяся масса сама открывает в своем жизненном опыте.

Сартровский альянс с экстремизмом, его откровенно «хвостистские» умонастроения — не случайность.

Это итоговое выражение перенапряженного индивидуализма, который после ряда надломов ищет приют в самых примитивных (кружковых, клановых) формах коллективности.

Это закономерный последний жест мелкобуржуазности, идейный выразитель которой, устав от бесконечных колебаний, пытается прислониться к чужому готовому воззрению. /344/

Это финал экзистенциалистского антитеизма, который, расправившись со всеми призраками божественного разума, кончает тем, что творит себе кумира из модного политического суеверия.

Если 1927 год, когда появилось хайдеггеровское «Бытие и время», можно назвать годом рождения экзистенциализма, то 1960 год, год опубликования «Критики диалектического разума», есть дата его заката как самостоятельного философского течения.

Это не означает, что идейное влияние экзистенциализма прекратилось. Он по-прежнему оказывает воздействие на общественное сознание, но уже не от своего имени, а соединившись с другими философскими движениями и поветриями, выступая в качестве элемента герменевтических, структуралистских, неофрейдистских и персоналистских концепций. «Сегодня, — писал американский философ Дж. Коллинз, — существует уже целый океан экзистенциалистской литературы, и всей жизни человека не хватит для ее анализа».[52] И тем не менее упадок экзистенциализма налицо. Круги все дальше бегут по воде, но тело, падением которого они вызваны, уже опустилось на дно.

Судьбическая историософия М. Хайдеггера

Ранние экзистенциалистские работы сегодня забыты.[1] В юбилейные годы на их титульные листы еще возлагаются гвоздики, но в актуальной полемике уже никто не поминает ни «Метафизических дневников» Г. Марселя (1918), ни «Хасидских тетрадей» М. Бубера (1919), ни «Психологии миросозерцаний» К. Ясперса (1922), ни «Воображения» Ж.-П. Сартра (1939). Даже трехтомная ясперсовская «Философия» (1929), которая в 50—60-х годах имела статус настольной книги, в наши дни редко вовлекается в живую беседу о человеке, истории и мироздании.

И все-таки существует первично-экзистенциальный текст, который не канул в Лету. Это хайдеггеровское «Бытие и время». Написанный в 1927 году, он появляется на сцене современной философской полемики в новых и новых режиссурах, зачастую совершенно неожиданных.

«Бытие и время» — одно из самых загадочных произведений в истории философии.

Прежде всего, чрезвычайно трудно определить, каково реальное проблемное поле этой работы, что на деле тревожило и заботило Хайдеггера, когда он приступил к ее написанию.

Тематическая характеристика книги, на которую указывает заголовок, мало помогает делу.

Ясно, что в антропологии Хайдеггера речь идет о человеке, который малодушно отдал себя во власть времени (еще точнее: во власть господствующего, социально-принудительного представления о времени), вместо того чтобы быть героем минуты, экстатическим, «ежемоментным» служителем Бытия.

Но что означает этот диктат времени и откуда он /346/ взялся? Почему коррелятом бытия выступает у Хайдеггера именно время (а не сознание, не мышление)? Каким образом бытие оказывается объектом долженствования, верности, служения, то есть этического и даже сакрального отношения? Еще большие трудности возникают, когда мы пытаемся разобраться в культурно-историческом происхождении истолковываемого Хайдеггером сознания и соотнести его конфликты с какой-либо конкретной общественной ситуацией.

Книга Хайдеггера имеет вид произведения вневременного, не принадлежащего никакому определенному периоду истории. В ней отсутствуют конкретные приметы эпохи и хоть сколько-нибудь отчетливые характеристики ее политических, экономических, социальных проблем. Хайдеггер не называет своих действительных идейных противников, а непосредственных предшественников упоминает неохотно и как бы пряча их за спинами предшественников давних и косвенных. Лишь тщательный текстологический анализ «Бытия и времени» позволяет выявить весьма специфическую духовную традицию, на которую опирается Хайдеггер: это прежде всего Ницше, Дильтей и Зиммель, далее — Кьеркегор, Новалис и Гёльдерлин, и, наконец, — молодой Лютер, Таулер и Экхарт.

Важно отметить также, что сам язык «Бытия и времени» (язык «экзистенциалов», искусственных категориальных выражений, использующих прежде всего забытые возможности архаической речи) создает впечатление резкой отделенности этого произведения от всей современной ему философии и культуры.

Впечатление это, однако, не более чем иллюзия (причем иллюзия сознательно насаждаемая).

«Бытие и время» — книга, не только целиком принадлежащая определенной исторической эпохе, но и по самому своему существу злободневная.

Во-первых, она эксплуатирует ряд массовых настроений, порожденных кризисными, по сути стихийно-катастрофическими событиями начала XX столетия. Я уже достаточно много говорил об этих настроениях в предыдущем очерке и сейчас ограничусь их кратким констатирующим перечнем:

1) обостренное ощущение хрупкости индивидуального существования, взращенное мировой войной, опытом массовой насильственной смерти, которая по отношению к отдельному человеку выступает как смерть, подстерегающая ежечасно, и потому превращающая в бессмыслицу /347/ любые жизненные планы, рассчитанные на сколько-нибудь длительное («исчисляемое») время;

2) ощущение иррационального, суетного характера деловой предприимчивости (погони за денежной выгодой), вызванное инфляцией 1921–1924 годов;

3) переживание последующей экономической стабилизации как своего рода наркотического состояния, когда общество, забыв о прошлом, ни в чем не раскаявшись, не установив ни причин, ни виновников недавних массовых бедствий, впадает в беспамятство повседневной деловитости;

4) аналогичное переживание политической стабилизации: отчужденность по отношению к «послеверсальским» республиканско-демократическим институтам, санкционированным теми же документами (и теми же силами), которые возложили на Германию бремя репараций; и далее — развитие на этой основе иррационально-агрессивного отношения к самой демократической процедуре: к господству большинства, общественного мнения или (в иррациональном выражении) «массы», «публики», «анонима» (das Man).

Во-вторых, «Бытие и время» представляет собой (или, по крайней мере, содержит в себе) отклик на ряд важных явлений в культурной жизни Германии 20-х годов. Здесь следует прежде всего упомянуть:

— спор между М. Вебером, В. Зомбартом, Э. Трёльчем об истоках и природе так называемого «капиталистического духа» («предпринимательской этики», «трудовой этики»), в ходе которого важное место занял вопрос о характерном для эпохи капитализма экономном, исчисляющем, методически-рациональном отношении ко времени;

— появление в 1923 году активно дебатировавшейся в кругах немецкой радикальной интеллигенции книги Г. Лукача «История и классовое сознание», где развивалось романтически-мессианское понимание пролетариата, важным аспектом которого было противопоставление отчужденно-рационального «отсчета времени» в системе капиталистической организации труда и его неотчужденного (на деле: эсхатологического и экстатического) переживания в ходе революции;