— Ну, вы даете! Глупей ничего не придумали?!
— Учитывая состояние вашей бухгалтерии, моя гипотеза более чем оправдана. Если это не так — пожалуйста, докажите мне обратное!
— А на что же я тогда трачу свою жизнь, — на то, чтобы ходить по кругу? Платить налоги за то, чего не заработал? Облапошивать самого себя, вкалывая бесплатно? Скажите, похож я на такого дурня безмозглого?
— Я жду от вас не психологических мотивов, а четких доказательств.
— Вы свободны в четверг утром? Тогда я беру вас с собой на трюфельный базар в Опс. Устрою вам небольшую экскурсию в реальную жизнь.
Я сделал долгую паузу, чтобы доесть свою рыбу, пока она не остыла. Заместитель управляющего слушал меня, как зачарованный, глаза его сияли. Пересказывая этот диалог, я невольно начал подражать двухслойному акценту провансальского бельгийца. И сейчас мне впервые приятно разделять с другим человеком симпатию, родившуюся задним числом к тому бедняге, которого я некогда разорил. Это вовсе не признание вины, а, скорее, нечто вроде раскаяния в излишней жестокости. Разумеется, у меня были веские причины действовать так, как я действовал, и трагические результаты моего поступка никоим образом не омрачают мое сознание исполненного долга. Но мне легче от мысли, что я могу хоть как-то реабилитировать беспечного ресторатора, которого преследовал десятью годами раньше, даже если мое намерение воздать ему по справедливости вылилось в сегодняшний спектакль за обеденным столом, с главным героем в его лице.
Господин Кандуйо хлопает в ладоши, как ребенок, при каждой реплике Бенуа Жонкера, и сдерживает эмоции из корпоративной солидарности, когда я говорю за себя. Мне не так уж неприятно чувствовать, что этот человек, чьему душевному равновесию я завидую, тоже был молод и, уж конечно, обходился с нарушителями похуже моего.
— Ну, и что же на Опском рынке?
Я продолжаю свой рассказ и с удовольствием изображаю свое поведение в самом, что ни на есть, смешном свете. Наивно рассчитывая остаться неузнанным в охотничьей куртке с капюшоном — хотя все трюфельщики на рынке моментально меня засекли, — я следил за тем, как Бенуа Жонкер покупает из-под полы у какого-то молчаливого усача несколько килограммов tuber melanosporum. [38]
— Так это и есть Альбер?
— Ну да.
— А вы уверены, что он тот, за кого себя выдает?
— Нет. Но я его в лицо-то знаю, и мы друг другу доверяем.
— А вы попросите его предъявить документы.
— Нет уж, увольте, это ваша работа, черт возьми! Только если вы сыщете на этом рынке хоть одно удостоверение личности или чековую книжку, я готов кормить вас в своем ресторане бесплатно!
— Но как же вы проверяете происхождение купленных трюфелей?
— А вы проследите за трюфельщиками: они всю жизнь мечтали показать вам свои заветные места. Меня вон и так уже окрестили «крысой», за то что я привел сюда инспектора-шпиона… Хотя можно сделать кое-что получше — пригнать три роты жандармов, да оцепить рыночную площадь. Тогда загребайте всех подряд и стройными рядами в каталажку, товар конфискуйте, а леса обнесите колючей проволокой. И дело в шляпе. Чтобы покончить с торговлей за наличку, есть только один выход — уничтожить сам продукт.
Возмущенный до глубины души логикой этого проходимца, я покарал его максимальным штрафом и привлек к уголовной ответственности; банки отказали ему в кредитах, ресторан обанкротился, а позже я узнал из газеты «Вар-Матэн» о его попытке самоубийства.
Господин Кандуйо больше не смеется. Он испускает долгий вздох, разводит руками с видом фаталиста и просит счет.
— Работа есть работа, Тальбо, но при этом не следует злоупотреблять губительной силой нашей власти. Мы всего лишь слуги закона, гаранты системы, какова бы она ни была, и каждый из нас выполняет свой долг. Единственный вопрос, который мы всегда должны ставить перед собой, это — что кроется за нашей вполне законной бдительностью? Может, я ошибаюсь, но мне почему-то кажется, что вы не большой любитель трюфелей.
— Просто не вижу причин платить такие бешеные деньги за какой-то гриб.
— Вот почему мне и хотелось бы инспектировать одних только писателей. Говорят, всякая страсть слепа; а меня она всегда делала беспристрастным.
Он протягивает свою кредитку, набирает пин-код, кладет в карман чек и с подчеркнутой небрежностью оставляет счет на столе. Этот не станет вычитать из своих доходов деньги за частный обед — не тот человек.
— Вообще-то, вам это идет, — задумчиво роняет он, когда мы выходим из ресторана.
— Что именно, месье?
— Мятый костюм и небритые щеки. На первый взгляд это удивляет, — нам же известны ваша аккуратность и хорошие манеры. Да и темная щетина странновато выглядит рядом со светлыми волосами, такое сочетание придает вашему облику интересную двойственность — эдакая смесь романтика с воином… Знаете, вы словно сошли со Средневековой гравюры.
Он наклоняется, чтобы поднять ключ от машины, который я выронил из рук, дивится моей внезапной бледности и спрашивает, садясь в Clio: может, рыба была несвежей?
Когда машина тормозит у светофора на авеню де ла Гар, он поворачивается ко мне и, прищурившись, внимательно рассматривает:
— Вы прекрасный работник, Тальбо, это даже не обсуждается. Но почему-то меня преследует мысль, что вам лучше бы изменить профессию — по-моему, вы созданы для того, чтобы писать!
Я отвечаю, что мне хорошо известна тенденция к сокращению объема работ в государственной сфере, но поскольку я не питаю никаких иллюзий по поводу своего литературного таланта, то, пожалуй, повременю с заявлением об отставке. Он даже не улыбается и продолжает изучать мое лицо.
— Это вопрос не таланта, а предметаписательства. А предмет у вас есть, я это явственно чувствую, сегодня за обедом я впервые ощутил, что он оживает, трепещет в вашей душе, вы уж поверьте моему опыту. С вами что-то произошло, Тальбо. И это «что-то» просит выхода.
Я срываюсь с места, безжалостно рванув ручку переключения скоростей. Шеф спохватывается, просит прощения за вмешательство в мою личную жизнь и интересуется, что я думаю насчет циркуляра BF-413, который нам прислали из Министерства финансов.
12
Вернувшись на работу, я попросил у одного из сотрудников электробритву. Под ее пронзительное жужжание мысли мои бешено помчались вскачь, и причиной этого был не только средневековый облик, приписанный мне господином Кандуйо.
Я все сильнее ощущал свою раздвоенность. Она шла изнутри: я нес в себе другую жизнь, которая, вытекая из моей собственной, с каждой минутой проявляла все большую самостоятельность, обретала власть, выдвигала свои требования. Что мне было с ней делать — вырвать из себя эту часть своего существа, пока не стало слишком поздно, или пройти сей путь до конца?
Когда я рассказывал о Бенуа Жонкере, за ним все время смутно маячила тень Изабо.
Что же их связывало? Да ничего, разве только горькое сознание чьей-то загубленной жизни и собственной жестокости, которую всегда можно оправдать, но вот надо ли?! Мы бежим от последствий своих поступков, и это порождает новые несчастия — таков был смысл последней фразы, брошенной мне почтальоншей сегодня утром: «Подумайте хорошенько, не случалось ли Жан-Люку Тальбо в его нынешней ипостаси предавать или бросать кого-то? Может, в этом-то вся загвоздка?»
И я ничего не мог поделать: стоило мне разбудить в своей душе чувство вины перед ресторатором из верхнего Вара, как оно тут же отзывалось эхом вины перед Изабо, и угрызения совести пресловутого Гийома д'Арбу разрастались в моей душе как раковая опухоль. Так способна ли «терапия фифти-фифти», к которой склоняла меня Мари-Пьер, стать действенным лекарством от шизофрении? Можно ли позволить влюбленному призраку завладеть моими ночами с тем, чтобы он оставлял меня в покое в дневные, рабочие часы? Вряд ли — если принять во внимание инцидент на стоянке.