Собаки в деревне отвечают лаем.
Вася трогает щепочкой рыбу.
— Готова!
— Эх! — говорит дед и в смущении чешет бороду. — Знаменитая закуска! Как там, не осталось Алениного винца?
— Разве останется! — отвечаю я. — Что вам с бабкой Аленой кружка квасу, то мне эта самая пол-литра.
Старик смеется.
— Кому что! — говорит он. — Вот ему яблоко и конфет; тебе, может, с барышней поразговаривать; а мне, старику, нет слаще пшеничной. Помогает от ревматизму.
— Ну, если от ревматизма… — отвечаю я.
Приходится идти в сенцы, где стоит пол-литра бабки Алены.
Анюта
Солнце поднялось высоко, когда мы пришли на реку и сели под вязом.
Вяз растет пятью стволами. Круглые темные листья сидят вплотную, тесно; от ветра они шевелятся неохотно и мало, когда шумит и лепечет ивняк на другом берегу. Под вязом солнце пробивается редкими пятнами.
Этим летом много стрекоз, бабочек, мух, кузнечиков. Листья словно пробиты дробью, кое-где висят только сеточки жилок. Светлозеленые,. как леденцы, гусеницы качаются под деревьями на невидимых паутинах. Когда их трогаешь, они свертываются пилюлей. Ветер почему-то сбивает много зеленых листьев. Они шуршат под ногами.
По реке от встречного ветра идут мелкие волны; на них подпрыгивают плывущие листья.
Высоко кружатся два ястреба. Один крикнул, словно рванули самую тонкую струну гитары. Ноющий звук медленно замирает в небе.
— Дядя Дима, вы не очень рассердитесь? — робко говорит Вася.
— А что такое?
Я достаю коробку с червями.
— Дедушка рассказывает… ну, вообще говорит людям, что вы… что вы взяли в плен… ну, как его… Павлюса, что ли…
— Как? Паулюса?
Я роняю жестянку; гремя и рассыпая червей, она катится в воду. Вася бросается собирать.
— К черту! — кричу я. — Ловить не будем. Вот я покажу ему Паулюса!
Я кидаюсь напрямик к дому сквозь высокую, пеструю от цветов траву. Жужжат пчелы и оводы. Позади, гремя жестянками, бежит расстроенный Вася.
— Дядя Дима, а дядя Дима! Дедушка это не со зла. Я ему говорил, что не надо врать, что вы обидитесь. А он говорит: «Чего же тут обижаться! Ведь я не говорю, что он служил в полицаях». Дядя Дима, дедушка хочет, чтобы все думали, какой вы герой. И чтобы вас уважали, потому что вы хороший… Дедушка только говорит, что вы очень тихий…
— Вот увидит, какой я тихий!
Черт возьми, так вот отчего к старику стали заходить парни и девушки! Я слышал, как они говорили: «Подумать только! А будто бы совсем простой…»
Хуже всего, что вчера я познакомился с девушками. Их зовут Анюта и… забыл…
Я подлетаю к дому, багровый от жары и гнева. Мне хочется сейчас же увидеть деда Лариона. Уж я бы ему задал! Но старика нет. На крыльце стоит Анюта.
— Здравствуйте! — говорит она.
Я останавливаюсь перед крыльцом, задыхаясь. Позади стоит расстроенный Вася с жестянками.
— Это все ложь! — кричу я. — Не был даже на Сталинградском фронте… Никогда не говорил, что взял в плен Паулюса… Чушь! Вы не думайте, Анюта…
Анюта пожимает плечами.
— И, полно вам! — говорит она грудным, певучим голосом. — Пустяки какие!
— Вы думаете, что я нахвастал…
— Ничего я не думаю. Дайте лучше удочки!
Она берет удочки и передает Васе, сказав:
— Поставь в сенях.
Потом Анюта обращается ко мне:
— Когда не спешите, посидим немного. Хотите?
Она садится на верхней ступеньке, я сажусь пониже, чувствуя, как по лицу катятся щекотные капельки пота.
— А где старик?
— Ушел в колхоз. Скучает он без дела. Хочет проситься на пчельник.
— Пчелы сдохнут от его вранья!
Анюта смеется.
— А вы сердитый!
Неожиданная мысль приходит ей:
— Знаете, что? Давайте пойдем на мельницу. Сегодня мельницу пускают. Немцы взорвали, а колхоз опять построил. Идемте! Вася, идем!
Вася появляется в дверях.
— Я… я не знаю… — Он смотрит на меня.
— Надо бы нарыть червей, — не глядя, ворчу я.
— Ну, какие ж теперь черви! — говорит Анюта, вставая. — Червей роют утром.
И мы идем все трое.
Начинается лес. Две сосны стоят, одинокие, над старой вырубкой, густо заросшей березняком, осинками, кое-где сосенками. Словно в ссоре, отвернувшись, сосны склонились врозь; и ветви у них растут, как волос на щетке, с одной стороны — у той на закат, у этой к восходу. Что-то печальное в сутулости стволов, в одиночестве, в ссоре. Страшно смотреть, как их шатает ветер.
Вася все время куда-то пропадает; Анюта останавливается и кричит:
— Вася! Ау! Где ты?
Ей откликается невнятное эхо. Анюта упорно зовет. Наконец кусты начинают шевелиться, выходит сумрачный Вася с горсточкой малины. Анюта подставляет руки, а после угощает меня; ее руки вкусно пахнут немножко дымом, немножко молоком.
Мы идем дальше. Жалобно поглядев вслед, Вася исчезает в кустах.
В лесу сыро. После вчерашнего дождя во всех ямках, в каждой выбоине на дороге стоит вода: будто земля продырявилась от старости и в дырки видно небо, а где не совсем продырявилась, там черная, страшная глубина и отражаются деревья.
— Хорошо! — говорю я.
— Места хорошие, — отвечает Анюта, — только теперь в лесу что в деревне при фашистах — тоже стоят мертвецы. Вон, смотрите!
Анюта показывает на надломленные, высохшие деревья в шевелящейся зелени леса. Показывает на выворотки, мертвые и гниющие; мокрый зеленый мох ползет по ним.
На дороге лежит сложный, похожий на рыбий, пожелтевший скелет елочки.
Внезапно Анюта оживляется.
— Что я спрошу… Мне рассказывал один старичок, будто бы розы придумал человек, а прежде были только шиповники. Может ли это быть?
— Я тоже так слышал.
— Скажите пожалуйста! — восклицает Анюта. — Сколько же кругом потаенной красоты!
Лес остается позади, высокий и темный. Впереди холм; наверху толпятся громадные деревья; как веревками, земля связана узловатыми корнями. От старости березы покрыты мозолями и лишаями, а ивы растрескались. Я взбегаю на холм и едва успеваю остановиться — вода у самых ног. Это начало плотины.
Здесь вода неподвижная, черная, в ней плавают кувшинки; изредка, морща воду, пробегает паук плавунец.
У мельницы в щепках и стружках лежат бревна; видна подсохшая, крупичатая, словно топленое масло, смола. У бревен возится старик в картузе с высоким околышем и крошечным верхом; седые волосы отросли и сзади загибаются кверху. Старик повертывается; на ободке стальных очков перебегает, как светлая капля, солнечный отсвет.
— Туго ходит коник, — говорит он, — сегодня пускать не будем. Председатель сказал: «Лучше обождем, зато сразу будет полная способность».
— Ох! — огорчается Анюта. — А я привела человека.
Старик протягивает мне руку.
— Здравствуйте! Иван Пахомович Битюгов, плотницкий мастер и краснодеревец. Интересуетесь видеть?
Он ведет нас и показывает вал, который должен ворочать шестерню. Шестерня надета на веретено, веретено стоит на лифте. Это слово старик произносит с удовольствием. На потолке шевелятся зайчики — отраженный водой свет проникает в щели, в небольшое окно без стекол. Здесь прохладно и сыро. За стеной гремит, задыхается поток; мельница слегка дрожит.
Он долго водит по мельнице и объясняет.
— А вы не скучаете по тонкой работе, Иван Пахомович? — спрашиваю я.
— Нет, не огорчаюсь. Я так вам отвечу: тонкая работа — пряник, а нужная работа — сам батюшка ржаной хлебушко. Пряником не будешь сыт. Ну, сделал бы я, скажем, этажерку под вишневый лак, поставил бы ее в сельсовете, а то в избе-читальне — и все. А сюда приедут, когда подсчитать, из шестнадцати деревень, и всяк молвит доброе слово о Битюгове. Большая мне гордость — сделать государственную пользу!
Старик смеется.
— Фашисты нарушили наши сады, — вздыхает он, — а то бы угостил вас яблоком кулепан. Такие долгие, с краснобрызгом. На зиму они непрочные, но в пищу хороши. Будьте здоровы!
Уходя, мы слышим, как позади постукивает топор.
— Если долго объяснять, и телега станет сложной машиной, — говорю я.