Как-то неожиданно Берендееву открылось, что не первый, ох, не первый он из пытающихся синтезировать линейное состояние сознания и измененное. Несть числа им в длинной, как вечность, и короткой, как миг, истории человечества, но нехорош был каждого из них конец.
И непременным условием нехорошего конца, так сказать, его альфой и омегой было намерение каждого из синтезаторов избегнуть конца. Ни у кого не получалось -- у меня получится! Чем-то это напоминало отношение простых (не продвинутых в вопросах Бога и Вечности) людей к смерти. Каждый доподлинно знал, что смертен. Но намеревался каким-то образом если и не избежать, то как бы (с помощью некоего чуда: колдовства, инопланетян, научно-технического прогресса и т. д.) получить отсрочку, а то и вечную жизнь. Смертные людишки без малейших на то оснований вели себя как бессмертные боги. Большего абсурда нельзя было вообразить. Однако же это наглядно свидетельствовало о наличии в человечестве и, стало быть, в отдельном человеке некоего лишнего, незадействованного гена -- гена бессмертия. Ведь Бог создал человека по образу и подобию своему. Вот только не по полному разряду. За вычетом бессмертия. Но с памятью о нем. Фантом бессмертия кружил людям голову до такой степени, что некоторые из них кончали жизнь самоубийством.
Этим непростым осенним утром писатель-фантаст Руслан Берендеев наконец-то понял, как устроен мир. Мир был устроен гениально продуманно и просто, как огурец или помидор, а именно по принципу раздваивающегося змеиного языка, каждая половинка которого в свою очередь снова раздваивалась -- и так бесконечно. Правда, не вполне ясно было в этом случае: что тогда собственно змея, если мир -- всего лишь ее бесконечно раздваивающийся язык? Неужто змея -- древо и, стало быть, символ мироздания? Но это уже не имело значения.
У раздвоения было имя -- выбор.
Можно было пойти по одной половине языка, а можно было по другой.
Именно выбор, а не "звездное небо над головой" и "моральный закон" был единственным, и последним, свидетельством, что в своем путешествии на край сознания человек все еще находится на территории Божьего мира. Выбор был последним убежищем для синтезатора Бога и Вечности, как патриотизм -- для негодяя.
Ибо где была одна лишь (в смысле без Бога) Вечность, там выбор отсутствовал. Там змеиный раздваивающийся язык превращался... неизвестно во что. Или -- во что угодно.
Берендеев двигался по раздваивающемуся языку как вниз по лестнице, ведущей вверх, или вверх по лестнице, ведущей вниз, но точнее -- куда-то по лестнице, ведущей в никуда. Как только ощущение "никуда" усиливалось, а возможность выбора представлялась не имеющей места быть, Берендеев догадывался, что приблизился к Вечности почти вплотную. Он останавливался, не решаясь ее преодолеть, перед разделяющей миры, точнее, мироздания стеной. Эта стена состояла из особенного песка и особенного цемента (бетона), а именно: из "всё" и "ничего". Причем пропорции менялись в зависимости от личности приблизившегося к стене, а потому не с кем (да и незачем) было говорить о ней.
И -- отступал в Божий мир.
Пока, впрочем, писатель-фантаст Руслан Берендеев еще выбирал, остаться в Божьем мире или уйти в Вечность, выбирал между разовым использованием силы Вечности в каком-нибудь одном конкретном земном деле -- скажем, в приумножении имеющихся у него денег -- и искушением использовать эту силу постоянно. Выбор держал его над стремниной, где переплелись видимые струи Божьего мира и невидимые -- Вечности.
Но промедление не могло длиться вечно. Момент выбора был конечен. Вечность определенно пересиливала.
Берендеев понимал это, но длил и длил мгновение, потому что ему вдруг открылся смысл главной фразы из "Фауста". Воистину единственным (в смысле абсолютным, самодостаточным) прекрасным мгновением было мгновение ясности между линейным и измененным сознанием, когда как бы на горном хребте стоит человек, созерцая в невозможном великолепии сразу два мира по обе стороны хребта. Именно это мгновение хотел, но не смог остановить Фауст. А теперь, стало быть, Берендеев. А еще раньше (и, вне всяких сомнений, позже) многие иные господа-товарищи.
Большинство из которых в конечном итоге остановленное мгновение погубило.
Писатель-фантаст Руслан Берендеев склонялся к мысли, что оно погубило их потому, что было слишком прекрасным для простых смертных. Но тогда чье это было мгновение? Кто должен был им наслаждаться? Как ни крути, выходило, что обнаглевшие, останавливающие мгновение смертные влезали в компетенцию Господа, грубо говоря, нарушали некогда установленное разграничение сфер полномочий. И тем нестерпимее для Господа были данные нарушения, что побуждались к ним простые смертные... (кем? чем?)
Берендеев более не сомневался, что дьявол, ад и прочее -- всего лишь одна из бесчисленных вариаций Вечности.
В то же самое время он знал, точнее, чувствовал (знания как таковые теряли смысл при приближении к Вечности, становились ненужными, точнее, лишними, как, допустим, легкие в открытом космосе: чувство же, исполняющее функцию знания, как бы отрывалось от человеческой сущности, от адаптированного к Божьему миру сегмента сознания), что в действительности хребет (граница) между Богом и Вечностью -- не хребет (граница), но пропасть, воздух, темная клубящаяся пустота. Однако кто-то (что-то) удерживал его на несуществующем хребте, раскидывая пред его глазами невозможное великолепие обоих миров.
Кто?
Что?
Берендеев знал, что это мог сделать один лишь Господь Бог.
И Вечность.
Писатель-фантаст Руслан Берендеев никоим образом не обольщался насчет собственной значимости для Бога и Вечности. Если бесконечно упростить ситуацию (изобразить звездное небо на листке бумаги), то иной раз не Бог, не Вечность, а даже и простой смертный для каких-то своих внезапных нужд -- скажем, почесать спину или отбиться от обнаружившего недоброжелательство пса -хватает с земли первое, что попадается под руку. Кто-то (что-то) просто использовал Берендеева в целях, постичь которые ему было не дано. Чтобы без сожалений выбросить, как только отпадет в нем (в средстве) надобность. Вечность, подумал Берендеев, хороша тем, что вмещает в себя все. Вечность -тот самый Ксанф, которому некогда было предписано выпить море. Берендеев знал (чувствовал), что там, куда он по своей (не по своей) воле внедрился, такие категории, как благодарность или милосердие, органически отсутствуют, как, допустим, отсутствует воздух в черном космическом вакууме (дался ему этот проклятый вакуум!), вода внутри огня, добродетель в аду.
Следовательно, он был обречен. Единственный шанс вынудить пользователей к милосердию, следовательно, заключался в постижении того, что было бесконечно над, под, вне понимания писателя-фантаста Руслана Берендеева, то есть того, чего он постичь не мог, как говорится, по определению. Единственный шанс спастись заключался в растворении в среде, где он был не просто чужим, но и чужеродным. Единственный шанс спастись заключался в приобщении к иной (без участия сознания) форме познания действительности, если, конечно, то, что предстояло познавать, можно было назвать действительностью. Быть может, в молекулярной или электронной форме. А может, в какой-нибудь кристаллической или... газовой. Берендееву -- если, конечно, он еще будет сознавать себя как писателя-фантаста Руслана Берендеева -- предстояло исчезнуть, утратить свойства, по которым он мог быть вычислен в каждом из миров.
И библейски изблеван из уст этих самых миров.
Что, быть может, было предпочтительнее (в смысле менее мучительно), нежели существовать в виде кристалла или... газа.
Впрочем, пока что это были рассуждения без всяких практических доказательств. Убедиться в их правильности было так же сложно, как, скажем, в теории относительности Эйнштейна.
В общем-то Берендеев, как всякий сверхбыстро (то есть неправедно и подло) разбогатевший в России человек, проигрывал варианты собственного (с деньгами) исчезновения. В Божьем мире -- а Россия хоть и с оговорками, но пока еще являлась его (одной восьмой?) частью -- в принципе исчезнуть можно было, растворившись в вечно заправляемом, вечно кипящем, вечно прокисающем и без сожаления же вечно выплескиваемом кухаркой на помойку вонючем борще, какой представляло собой человечество. Вылезти (выпариться) где-нибудь кристаллом соли, охвостьем сельдерея, кусочком гадкой оранжевой разваренной морковки, с новым именем, новым паспортом, в новой стране. Человеком без прошлого и без будущего. Или с плохим прошлым, плохим будущим. Название поварской операции внутри борща, когда сначала следовало раствориться, а затем выпариться, было: "эми (имми)грация в ничтожество".