Выбрать главу

Берендеев чего-то ждал от жизни.

Мехмед не ждал ничего и никого.

Кроме Зои.

- Я хочу, чтобы ты ко мне приехала немедленно, - сказал Мехмед. - Это не приказ, это просьба, Зоя. Я... люблю тебя.

Невероятно, но Мехмед произносил эти слова первый раз в жизни. Ему было почти шестьдесят. В его жизни было много женщин, но ни одна из них (ни на каком языке) не слышала от него этих слов.

- Я говорю не как твой шеф и работодатель, - продолжил Мехмед, - а как... влюбленный старик, которого ты имеешь полное право послать на... Ты можешь расторгнуть контракт прямо сейчас. Тебе выплатят что полагается. Ты... приедешь? - Мехмед вдруг подумал, что эта сцена вполне могла бы быть в кинематографе, но не могла - в компьютере.

Он знал, чья сильная и узкая рука вытащила его из песка.

Это была рука Зои.

- Да, - ответила после паузы Зоя. - Но у меня одно-единственное предварительное условие...

"Неужели... деньги?" - Мехмеду казалось, что он заслуживает не столь примитивного, а главное, для массового зрителя фильма.

- Я понимаю, - сказал Мехмед, - это улица с двусторонним движением.

- С вами хочет встретиться человек по фамилии Исфараилов. Он отнимет у вас от силы час. Он не причинит вам зла. Ну а потом вы можете делать со мной все, что захотите, - лишенным эмоций (богооставленным) голосом произнесла Зоя.

- Где он? - спросил Мехмед.

- Он будет у вас через пятнадцать минут. Синий "вольво-850". Один. Без оружия. Ребята на въезде, естественно, его посмотрят.

- А ты?

- Я буду ждать, пока вы поговорите. Я иду следом за ним на вашем "линкольне".

- Хорошо, - сказал Мехмед. - Я встречусь с этим человеком.

Развернулся и пошел к дому.

Часть третья

Homo change

18

Мехмед вознамерился надменно, как султан подданного, встретить загадочного Исфараилова на ажурной, из черного лакового кирпича лестнице, ведущей в дом. Сам дом был геометрически (гениально) прост, как гараж, ангар или античный храм, однако изгибистая лестница в мавританском стиле, украшенные прихотливым орнаментом колонны веранды-патио указывали на приверженность его обитателей (точнее, единственного обитателя) восточным архитектурным традициям. При том что сей обитатель являлся, безусловно, человеком западной (протестантской) цивилизации, о чем свидетельствовала строгая и суперфункциональная конфигурация дома.

Исфараилом, как припоминал Мехмед, в старинных арабских сказках звался джинн, расстраивающий планы купцов и полководцев. Он действовал посредством соблазна: полководцам предлагал победу "малой кровью на чужой территории", купцам -- сверхвысокий доход при максимальном уменьшении риска. Исполнение обещаний при этом отнюдь не являлось для Исфараила самоцелью. Он был всего лишь пусть важной, но шестеренкой в реализации планов неизмеримо более могущественных сил, над природой которых можно было размышлять долго, а можно не размышлять вовсе. Эти планы менялись, естественно, без консультаций с исполнителями. Короче говоря, Исфараил являлся посланцем, технологом, мастером по шеф-монтажу не им принятых решений.

Таким образом, Мехмед изначально располагал достаточными сведениями, чтобы ощутить (ведь именно ощущение дает толчок к познанию) стиль Исфараилова. Стиль же в понимании Мехмеда являлся не чем иным, как внешним (порой обманчивым) проявлением сущности. Еще не видя вживую Исфараилова, Мехмед думал о том, что в нем, по всей видимости, имеет место смешение классических (добро и зло) стилей, а может, утверждение нового (третьего), суть которого можно приблизительно сформулировать так: не все, что не зло, -- добро; не все, что не добро, -- зло.

Новый (третий) стиль безмерно раздвигал рамки бытия, расширял (если уподобить бытие виртуальной реальности, а человеческую жизнь -- отдельно взятому файлу) эти самые файлы до размеров (отсутствия размеров) бесконечности (Интернета). В открывшихся вселенских безднах отныне, похоже, пребывала немалая часть человечества. Мехмед подумал, что бремя отсутствия (если допустить, что Вселенная бесконечна) цели -- это, наверное, последнее (перед концом света?) испытание человечества. Отдельный человек был слишком ничтожен, чтобы искать цель вовне себя, а именно во Вселенной, которая была превыше (первичнее) любой человеческой цели.

Если же человек искал цель в себе, то всякий раз это оказывалась какая-то не такая цель.

Скажем, конец света. Выходило, что человек как бы заранее (изначально) знал, что иного за все свои проделки недостоин, и, соответственно, снимал с себя ответственность за этот самый "свет", с нетерпением ожидая его "конца".

Поэтому именно она (не такая цель) определяла стиль существа, в данный момент обозначившего себя фамилией Исфараилов.

Мехмед вдруг задумался о величии Христа, открывшего в смертном человеке бессмертную душу. Воистину это было открытие, изменившее мир. Хотя, конечно, в смысле реальных (экспериментально установленных) доказательств оно было сродни загадочной (а на исходе двадцатого века еще и оспариваемой) теории относительности. Один Бог знал, есть ли у человека душа, равно и как именно течет (если течет) время в глубинах Вселенной.

Мехмед подумал, что не худо бы ему на склоне лет обратиться в христианство, чтобы по возможности спасти от расчленения на атомы (аннигиляции) собственную бессмертную душу. Вот только в какое именно христианство: в православие, католичество, протестантизм, а может... в баптизм? Мехмед не знал.

Как человек восточный, то есть (в западном понимании) тяготеющий к деспотизму, Мехмед (естественно, чисто умозрительно) симпатизировал католичеству. Это была четкая, организационно и иерархически отстроенная конфессия, как бриллиантовой короной увенчанная тезисом о непогрешимости папы.

С другой же стороны, Мехмеду хотелось, чтобы вопрос о его персональной вере как можно дольше оставался открытым. Приняв (любую) веру, Мехмед как бы выстраивал вокруг себя некую пусть условную, но стену, закрывающую изрядную часть горизонта, которая в иные моменты представлялась ему мертвым черным вакуумом, а в иные -- опять же вакуумом, но живым, и не просто живым, но еще и бесконечно (разнопланово) вместительным. Внутри этого вакуума (а может, и не вакуума) на правах составной части находилось и то, что было принято считать земной жизнью, миром Божиим.

Принять веру для Мехмеда означало окончательно определить, что есть Бог и что есть все (остальное или, точнее, оставшееся), что не есть Бог. Если же допустить (а Мехмед был склонен допустить), что Бог -- всё, то всё предстояло (как пирог) урезать, усечь. Отъять, отгрызть от него значительный сегмент. Предстояло определить, куда отнести, кому отдать отсеченный от всего (Мехмед подозревал, что весьма сочный и сладкий) сегмент пирога.

Какое-то ему здесь виделось неразрешимое (фундаментальное) противоречие. Он вспоминал о древних языческих верованиях, в которых не было разделения на "божественное" и "остальное".

Подвиг Христа, следовательно, по Мехмеду, заключался в попытке приведения "божественного" и "остального" к подобию, к единому, так сказать, знаменателю. Но "остальное", как ни кощунственно было об этом помыслить, представлялось шире "божественного". К исходу двадцатого века (это было совершенно очевидно Мехмеду) "остальное" налилось таким неподъемным природным и электронным (телевизионно-компьютерным) свинцом, что задним числом или явочным порядком тянуло, уравнивало, подверстывало и переверстывало под себя "божественное". Мир смещался в до- (пост-) христианские времена, и Мехмед доподлинно не знал, хорошо это или плохо.