Как бы то ни было, когда Матвей попробовал разобраться в густых и высоких чувствах, охвативших его, как в сенокос вас охватывают густые и росистые травы, Мотя уже лежала у него на плече, устремив в его глаза свой влажный и дымчатый взгляд, в котором, казалось, она видела Матвея, словно в пелене.
Они стояли, прислонившись к решетке, окружающей лифт. Мотя спрашивала его:
— А ты скажи, когда полюбил? Вот я тебя всегда любила, — как на селе рос маленький, и как в городе встречала. А ты?
— Некогда вспоминать…
И Матвей попробовал подтвердить свое изречение поцелуем. Она весело возвратила поцелуй, будто выпуская птицу из клетки, а затем спросила:
— Да, все-таки скажи! Я сколько дней стою на лестнице, шаги слушаю, думаю — любит ли? И когда полюбил? Скажи!
Матвей еще раз поцеловал ее и повернул от дверей:
— Ты куда, Матвей?
— А, мне в город.
— Обедать?
— Какой там обед!
Восклицание это она отнесла на свой счет. Она засмеялась счастливым смехом, и смех этот было очень приятно слушать Матвею. Он осмотрел ее статную, хорошую фигуру — и тоже рассмеялся. Почему бы, действительно, не пообедать?
Он вошел в квартиру, наскоро съел две тарелки супу и, не дожидаясь второго, ушел. Отец крикнул ему вслед, чтобы возвращался пораньше, будут гости.
— Вот тебе прилетят фашистские стервятники, узнаешь гостей, — смеясь, сказал сын, тут же добавив, чтобы без него не давали гостям вишневой. Он хочет сам откупорить и попробовать.
Он спускался по лестнице. Мотя проводила его до подъезда.
— Когда вернешься? — спросила она таким просящим голосом, что у него от радости похолодело сердце.
— Часа через три. Плохо учу, что ли… Надо других свербовать.
— Навербуешь?
— А чего не навербовать? Мое имя известно.
Трамвай миновал центр и повернул на Гоголевскую. Матвей спрыгнул на перекрестке. Он увидел рыжий деревянный домишко, в котором жил токарь Егоркин, работавший совсем не по специальности — в какой-то примусной мастерской. Матвей направился к домику.
Из радиорупора, возле трамвайной остановки, неслась песня. Матвей услышал знакомый мотив. Он недавно купил эту пластинку. Полина Вольская пела «Песню о хорьке». Он увидел на заборе синюю афишу с ее фамилией. Посмотрел на часы: четыре двадцать четыре. В шесть во Дворце культуры назначен ее концерт. «Успею, — подумал он. — Мотю надо захватить, она любит песни». И чтобы поделиться с кем-нибудь своим предстоящим удовольствием — слушанием знаменитой певицы и наслаждением, что рядом находится любимое существо, он сказал гражданину, который стоял рядом и внимательнейше слушал пение:
— Вот поет! Кабы я так пел, мои бы станки первыми в мире выделялись!
— По вежливости, надеюсь, — ядовито сказал гражданин, повертываясь к нему спиной.
Глава четвертая
Как только они вошли в номер, аккомпаниаторша, не переодеваясь, кинулась к чемоданам.
— Хотите снести в камеру хранения? — спросила Полина, смеясь.
— Вы, видимо, не слышали, что мне сказали в студии?
— Хвалили вашу игру?
Аккомпаниаторша, обычно принимавшая самую грубую и гнусную лесть за самую толковую и некрикливую истину, — тут даже не расслышала слов Полины.
— Завтра к утру немцы будут в городе, — сказала она, не отрывая головы от крышки чемодана.
Полина переоделась в домашнее платье и взяла книгу. Она читала У. Локка — «Обломки крушения», историю, которая казалась ей необычайно правдоподобной.
— Вы что же, перед немцами хотите выступать? — спросила аккомпаниаторша.
— Да, в роли пулеметчика — с удовольствием бы.
Вошел наборщик из типографии. Он учился пению и был поклонником Полины. Краснея, он подал только что напечатанную афишу о завтрашнем концерте и остановился возле стола, застенчиво переминаясь с ноги на ногу.
— Вот что значит, родной город! — воскликнула Полина. — Мне нигде такой красивой афиши не печатали. Благодарю вас, Серёжа. Можно вам контрамарку? — спросила она.
— Благодарю вас, — сказал наборщик, покраснев чуть ли не с головы до пят. Он глядел на нее. Она понимала его, как ей казалось: «Почему так мучительно трудно людям признаваться в любви, и почему они все-таки признаются?» Наборщик помялся, одернул платье и сказал: — До свиданья. Надеюсь, завтра увидимся?