«В сердце! — ответила Полина. — В сердце, которое любит и не стыдится этой любви. Вот куда спасается человек от зимы, холодов и вьюг!»
«Следовательно, вы любите, Полина Андреевна?»
«Да. Люблю».
«Кого же вы любите?»
«Ах, вам хочется знать? Извольте! Я скажу и не постыжусь теперь сказать об этом всякому, кто спросит. И даже если и не спросит! Я люблю Матвея. Вот вам вся мораль и все пороки!»
Глава сорок восьмая
Она поспешно вбегала в тесные сени. Старшая девочка открыла ей дверь. Глаза девочки были еще более молящие, чем когда-либо. Полина поспешно отдала ей весь хлеб, который принесла. Девочка сначала засияла, а затем опечалилась. Ей не хотелось возвращать хлеба, но все же совесть не позволяла ей лгать. Она сказала:
— А сегодня в будке, тетенька Полина, вывешено, что хлеба не будет.
— В какой будке?
— А в хлебной. — И с трудом пересиливая себя, она пояснила: — Немцы-то ведь уж три недели наш город отрезали. Хлеб и кончился.
— Да, да, я знаю, что отрезали! Но хлеб бери, бери, мне еще принесут.
Девочка опять обрадовалась. Она понимающе кивнула головой:
— Генерал?
— Какой генерал?
— А который вас в комнате ждет.
В комнатке ждал ее генерал Горбыч.
Увидев ее, он тяжело поднялся с жесткого дивана, опираясь о его валики обеими руками, вялыми, бледными. «Боже мой, как он постарел!» — подумала Полина, и у нее пропала охота, — появившаяся, когда она узнала, что генерал здесь, — посоветоваться с ним о своей любви. «До любовных ли ему теперь излияний?» — подумала она с горечью и, подбежав к нему, она положила ему руки на плечи:
— Миколa Ильич, если б вы знали, как я счастлива вас видеть!
— Чего?
— И странно, что раньше я не собралась к вам пойти, Микола Ильич! Все было б по-другому.
— Да что такое — все? Разве вы способны охватить всю человеческую жизнь?
Горбыч явно был смущен. Он взял фуражку и положил ее со стуком обратно на стул и стал так багров, что, казалось, багровость его проступала сквозь рубашку. Чтобы ободрить его, Полина сказала:
— А вас, Микола Ильич, осень красит.
— Да, говорят, мертвецов некоторых тоже перед похоронами красят, — ответил он угрюмо. Затем он шумно высморкался и, не отнимая платка от носа, спросил, глядя на нее с высоты своего высокого роста: — Чего ж вы не ругаетесь? Вы не обращайте внимания, что я себя мертвецом называю. Я всегда так, когда у меня внутри серп ходит.
— Какой серп?
— Тот самый: зазубренный кривой нож для жатвы. Только я им мысли жну… Ну, ругайтесь!
— Почему мне вас ругать, Микола Ильич?
— Матвей вам разве не передавал?
— Ничего! — И она поспешно добавила: — Мы с ним давно уже не встречались. Я видела его мельком перед первым штурмом завода…
— Давно!
— И что же?!
— Жаль, что он не сказал. Мне самому… гораздо неприятнее. Словом, был случай. Я вас бранил. И сильно!
— Мало ли кого мы не браним. И сильно! Ведь война.
— Брань брани разница, как сон сну. Бранил же я вас, Полина Андреевна, совершенно несправедливо и, выходит, подло. Сознаюсь.
Он запыхтел, высморкался:
— Вообще, как я заметил, деремся мы как львы, а ругаемся как… — он замялся и добавил: —…как базарные торговки, мягко выражаясь.
— Да, меня Матвей Потапыч принял за одну такую базарную торговку.
Горбыч умоляюще поглядел ей в глаза:
— Ради дружбы с отцом, не сердитесь вы на меня, старого дурака. И Матвей мне казался мелким, и ваша любовь к нему тоже выдуманной, пустой!
Полина хотела сказать: «Да нет же, не выдумана и не пустая вовсе», но она не могла набрать в себе сил, чтобы сказать это. Она сказала только:
— Как я могу на вас сердиться, Микола Ильич? Вы перегружены работой…
— Все перегружены, — сказал он с неудовольствием. — Нечего ссылаться на перегруженность. Итак, прошлое забыто, да?
— Если плохое, забыто.
— Хорошее кто забудет!
Он сразу развеселился, стал перебирать книги, уже натасканные аккомпаниаторшей, — и не одобрил их.
— А почему по философии нет?
— Мне не нравится философия. Она усложняет мир, и без того сложный.
— Поете?
— Много. Да я ведь вообще певица, Микола Ильич! Я оттого и с завода ушла. Я почувствовала, что не могу не петь. Я обязана петь!