Небо приобрело однообразную окраску, свойственную мокрому пологу палатки и осени.
Они остановились на широком шоссе. Командир соскочил с мотоциклета. Он подал бумагу Матвею, попросил у Силигуры огня, закурил и вскочил обратно в мотоциклет. Силигура не вытерпел и, высунувшись из машины, повторил вопрос, на который только что получил утвердительный ответ:
— Пробились, значит?
— Так точно! — ответил командир, отъезжая.
Машина опять свернула в проселок.
Странно гнались они за врагом. Впереди на дороге никого не было. Никто, казалось, не указывал им дорогу, — и не встречалось никаких признаков убегающего врага. Ведь он мчится, небось, на самолете или, — раз уж так развезло и самолету трудно подняться, — на каком-нибудь вездеходе. Ведь бежит не кто-нибудь, а сам генерал фон Паупель, виднейший водитель танковых войск! И однако же они чувствовали, что враг где-то недалеко, что того и гляди покажется, отстреливаясь, машина, — Матвей выхватит автомат, шофер пригнется…
Горбатенький крестьянин, накинув на голову рваный солдатский плащ, вышел из кустов. Он поднял руку. Машина остановилась.
— Здравствуйте, товарищ Каваль! — сказал крестьянин бабьим голосом. — У мостика попрошу вас остановиться. Дальше придется на тарантас сесть, там дальше никакие машины не действуют.
Они нырнули вниз, с трудом подкладывая цепи, поднялись на пригорок, а затем пересекли луг и уткнулись в разрушенный мостик.
Матвей выскочил из машины и быстро, переминаясь с ноги на ногу, сказал, весь вздрагивая и облизывая губы:
— Вот здесь я его и встретил… Вот здесь… колхозники ему танки вытаскивали, а он их… бил, сволочь!
Матвей перебежал по оставшимся плахам на ту сторону речки.
Несколько крестьян, в шинелях, подтянутых ремнями, с винтовками, ожидали возле дубов, на высоком берегу. Они молча повели приехавших. Молодящийся старик с подстриженными усами, видимо, весельчак и бабник, сказал только:
— В такую погоду не воевать, а на печке лежать.
— Тебе бы только и лежать, — отозвался кто-то позади, с силой вытаскивая увязший в грязи сапог.
Они увидели мокрый кирпичный дом, крытый железом. Валявшаяся подле вывеска говорила, что здесь прежде была больница. Возле дома и дальше, на площади, где некогда Матвей видел виселицу, стояло много подвод с бочками. Возы и бочки увиты были ветками дубов. Вода стекала по буро-зеленым листьям, чуть тронутым морозом. Ближе, у крыльца, три рослых коня, впряженных в длинный и тяжело нагруженный ходок, переминались с ноги на ногу. Возница, узнавший Матвея, крикнул, указывая на коней:
— Матвей Потапыч, а кони-то у венгерцев уведены!
— Эх вы, конокрады! — сказал Матвей без улыбки и остановился, прислонившись к ходоку. — Где он?
Но ему не ответили.
Из дома вышел, держа в руках красный небольшой флажок, человек в неимоверно длинной шинели, с такой же неимоверной кобурой у пояса. Лицо у него было маленькое, глаза острые, а голос — угрюмый и гулкий бас. Он заорал на всю площадь, сзывая колхозников. Они сбежались и встали у крыльца. Басистый прочел вслух обращение колхозников партизанского района к жителям города, а затем предоставил слово Матвею.
Матвей поблагодарил колхозников за подарок: «красный обоз с хлебом», и очень коротко, — почти плакатно, — рассказал, как держится город. Крестьянин с передней подводы, когда Матвей окончил свою речь, захлопал. Похлопали и остальные, а затем подводы двинулись, погрохатывая бочками, в которых хранили крестьяне зерно от немцев и которые, выкопав, так и повезли, не пересыпая в мешки. Красный флажок укрепили к дуге передней подводы, и скоро он, колыхаясь, скрылся в дубовой роще. Площадь опустела.
Человек в длинной шинели подошел к Матвею.
— А я товарища П. жду, — сказал он. — Я политрук отряда.
— При мне вас не было.
— У немцев в гестапо сидел, — с гордостью сказал человечек и сразу же добавил: — Не примите за гордость, привык так для агитации говорить. Я действительно сидел, товарищ Каваль.
Он полез в длинный карман, долго там рылся и достал, наконец, запачканную маслом телеграмму.