Сам Гиршл всего этого не замечал. А осознав перемену, воспринимал ее как нечто само собой разумеющееся. Голова его была занята совершенно другим, и не все, что может показаться странным приказчику, воспринимается как странное хозяином.
Гиршл не был склонен ломать голову над тем, что другие считают странным. Зато его озадачивали такие вещи, которые никому не представлялись странными. Так, однажды в лавку вошла покупательница и попросила что-то ей взвесить. Казалось бы, что тут особенного — продать что-то женщине? Но ведь вы — не Гиршл! «Подумать только, — отметил он для себя, когда та покинула лавку, — я взвесил товар, отдал его женщине, нисколько не интересуясь, красива ли она. А почему? Да потому, что я не допустил эту мысль в свою голову, как не впускаю в нее мысль о Блюме. То, о чем не думаешь, не может тебя привлечь: если не думать о девушке, она не будет для тебя существовать». И, полагая, что Блюмы нет у него и в мыслях, он тем самым вызывал ее образ.
Блюма же сделалась нервной и невеселой. Находясь в плохом настроении, люди обычно стараются уединиться. А куда скрыться горничной — ведь она каждую минуту может понадобиться хозяевам! И как бы ты ни скрывал свое настроение, люди его непременно заметят.
Блюма была прислугой в доме Гурвицев, Гиршл — их сыном. Все, что требовалось от девушки, она выполняла безукоризненно — просто потому, что не умела сидеть сложа руки. Однако если ее две руки принадлежали хозяевам, предоставлявшим ей кров, стол и одежду, то лицо и сердце принадлежали только ей, нравилось это кому или нет! Возможно, что принадлежали они даже и не ей, а Тому, Кто был более велик, чем ее хозяева. Как бы то ни было, Блюма не могла заставить себя казаться счастливой, не будучи ею. Она входила безмолвно, подавала Гиршлу еду, не поднимая на него глаз. Выходила так же безмолвно. Такта у девушки было достаточно.
Гиршл завтракал. Белая скатерть прикрывала половину стола, но он не замечал ни этой половины, ни другой. Перед его глазами была Блюма, которая только что молча вышла из столовой.
«Вижу, что у тебя ко мне счет, — подумал Гиршл. — Если ты затеяла игру в молчание, поверь мне, в нее можно играть вдвоем. Я тоже стану молчать». На самом деле счет вел именно он, сын и внук лавочников, людей, привыкших взвешивать и отмеривать всякий товар. И напрасно он надеялся, что может играть в ту же игру, которую придумала Блюма, — при первой же возможности слова хлынули сами собой. У Блюмы был такой страдальческий вид, что он просто обязан был что-то сказать, и он последовал за ней в ее комнату.
— В чем дело, Блюма? — спросил он.
Блюма сидела на стуле, продолжая молчать.
Стул этот был единственным в комнате, поскольку не предполагалось, что в ней будут принимать гостей. Гиршлу ничего не оставалось, как стоять посреди комнаты. Губы его дрожали, будто он хотел что-то добавить, но одному Богу известно, что именно. Ему казалось, что стены комнаты сдвигаются и давят на него. Как близок он был к ней, и как далека от него она. Однако не так уж и далека! Стоило только протянуть руки, и она станет ближе, чем когда-либо.
В конце концов он подчинился своему сердцу, протянул руку и попытался примирительно взять ее за руку. Но прежде чем он успел это сделать, девушка выскользнула из комнаты.
Сам он еще некоторое время стоял в замешательстве. Блюмы здесь не было, но тем явственней он ощущал ее присутствие. В комнате сохранялся ее запах, запах яблока, только что упавшего с дерева.
Мир перестал существовать: возможно, прошла тысяча лет. Он не двигался, всем своим существом впитывая сладость меда. Трудно сказать, сколько это продолжалось. Вдруг чья-то рука коснулась его головы, погладила волосы. Кто из вас не догадался, что это была Блюма? Гиршл пришел в себя и поспешил выйти из комнаты.
Он стал молчаливым. Оставаясь один в лавке, смотрел пустым взглядом в пространство и не видел ничего вокруг себя. Лавка, набитая товаром, принадлежавшим его родителям, со временем будет принадлежать ему, их единственному наследнику, но это не вызывало в нем ни гордости, ни радости. В голове его теснились другие, более тревожные мысли.
Гиршл не разговаривал и с Блюмой. Оказываясь с ней наедине, он терялся. Бывало, они не сталкивались друг с другом по нескольку дней. Золотой лучик надежды, сверкнувший из-под ее ресниц, когда она смотрела на него, не давал ему покоя.