В еврейском молитвеннике нет места для новых молитв, зато сердце еврея бесконечно велико, и, когда он изливает свою душу в стихах на святом языке, херувимы и серафимы перестают петь и несут новые стихи к престолу Всевышнего, который, читая их, преисполняется доброты, изливаемой Им на Свой народ.
Короче говоря, даже если у Мешулама Гурвица не было такой лавки, как у брата, он, весь поглощенный поэзией, был занят не меньше его взвешиванием слов и отмериванием стихотворных форм на святом языке. Стихи Мешулама не появлялись на страницах «А-магида», «Оцар а-Сафрута» или какого-либо другого еврейского издания. Они накапливались у автора и хранились в плетеной корзинке под кроватью. Жена его, собираясь на базар, чтобы купить на несколько копеек овощей, находила их в корзинке, вынимала оттуда, прятала под подушку, а вернувшись, снова укладывала в корзинку, которую отправляла под кровать. Единственными стихами Мешулама, удостаивавшимися внимания признательной аудитории, были его новогодние поздравления. Рядовому человеку, возможно, больше понравились бы поздравительные открытки Боруха-Меира с надписью золотом и золотой рамкой, но знатоки литературы предпочитали поздравления его брата Мешулама, пусть даже написанные на простой бумаге обыкновенными чернилами.
Дорога ложка к обеду. Вот удивительно: сколько всего понаписал Мешулам, но никто никогда этого не увидел! А несколько строф, посланные на свадьбу племяннику, заставили всех говорить об их авторе. И непросто говорить, — обсуждать и комментировать. Например, а куда делась последняя «М» в имени автора. Одни говорили, что она убежала и стала первой буквой имени невесты, другие говорили, что она попала в начало слов «Мазл тов». Иные не соглашались ни с теми, ни с другими: «Он, — говорили они, — спрятал последнюю букву своего имени, сделав его последней буквой стихотворения».
…Гиршл не знал своего дяди Мешулама, не думал о нем ни до, ни после свадьбы. Если он и вспоминал о ком-нибудь из своих родственников, то, скорее всего, о том брате матери, который сошел с ума.
На свадьбу Гиршла и Мины собралось много гостей: в штраймлах и в котелках, известных в городе людей и не столь известных, искренних друзей и не столь искренних. Дом не мог вместить всех гостей. Для торжественного случая пришлось открыть даже комнату с зачехленной мебелью (чехлы с нее сняли), и запах нафталина смешивался с запахом кушаний. Официанты бегали взад-вперед, внимательно вглядываясь в присутствующих в надежде угадать, от кого можно ждать чаевых. Гости сидели группами и разговаривали. Гильденхорн обсуждал на диване всякие важные проблемы с молодым Цимлихом из Германии. На немце была бобровая шапка, на Гильденхорне — обыкновенная шляпа, и, поскольку он был на голову выше собеседника, ему постоянно приходилось наклоняться к нему. Однако и немец не производил впечатления мелкого человечка: один факт, что он прибыл из Германии, придавал ему значительность в глазах окружающих.
— Знаете, я еще помню дедушку Гиршла по матери, того самого, в честь которого он получил свое имя, — стал вспоминать тесть Гильденхорна Айзи Геллер, который был примерно того же возраста, что и Цирл, и в детстве жил по соседству с ней. — Он был со странностями. Казалось, жизнь ему не в радость, а в тягость, хотя он никогда не жаловался и, надо заметить, вообще людей сторонился. По-моему, у него не было ни одного настоящего друга. Он любил только своих голубей, которых держал на крыше дома. Видели бы вы, как он о них заботился. Однажды при мне он полез наверх с кормом и водой для птиц, и в это время один голубь упал с крыши. Я ждал, что старик попросит меня поднять голубя и принести ему. Но он молчал, и тогда я сам предложил принести ему птицу. Он даже не дал себе труда ответить, просто посмотрел на меня, сполз вниз по лестнице, поднял птицу, разгладил ей перышки и снова вскарабкался наверх вместе с ней.
— Вы уверены, что так все и было? — поинтересовался Хаим-Иешуа Блайберг.
Почему-то в этот день Блайберг пребывал в дурном настроении, и рассказ Геллера вызвал у него недоверие.