Выбрать главу

Распрямив спину и глядя куда–то в окно, в утреннее голубое небо, она принялась медленно проговаривать незатейливые строчки детского Темкиного стихотворения:

Июльский зной… Бреду своей дорогой

По полю, по оврагу, вдоль ручья…

Как хорошо на свете жить, ей богу Расплавится сейчас душа моя!

Обувку сброшу, чувствуют пусть ноги

Земли горячей каждый свежий шрам,

Пусть меховая пыль лесной дороги

Прильнет к усталым городским ступням.

Сиреневая грива Иван–чая

Лохматится угрюмым сорняком.

Как добрая жена, пчела летает

Над ним, как над похмельным мужиком…

К лицу протянет липа цвет пахучий Сорви тихонько, ветки не губя!

В траве кузнечик лихо отчебучит

Мне песенку про самого себя.

А мама на веранде с тетей Нютой

Варенье варят на зиму для всех!

Перехватило горло почему–то…

Люблю июль, жару и мамин смех!

А вечером с полей, подув тихонько,

Нам ветер принесет, горяч и сух

Полыни запах правды слезно–горький

И сладкой лжи жасмина терпкий дух…

— Здорово, правда? Вы еще с тетей Аней так смеялись над этими его «пчелой–женой» и «похмельным мужиком», помнишь?

— Ну да, помню, конечно…Только ведь журналисты стихов не пишут, Дашенька! У них работа более жесткая да грязная. В чужих сплетнях копаться мало радости…

— Да какая разница, мама! Зато это был бы его выбор! Если ему этот выбор только собственное, внутри сидящее зернышко диктует — значит, так надо! И никто не вправе залезать в душу человека и ее по–своему перетряхивать! Это вообще преступление – лишать человека выбора … А кстати, я тебе сейчас покажу кое–что!

Дашка резво соскочила со стула, быстрым ветром умчалась в комнату. Вернувшись, положила перед Анютой сильно помятый листок, исписанный аккуратным мелким Темкиным почерком.

— Вот… Это я под Кирюшиным столом нашла, когда прибиралась. Это Темка писал, давно еще, и выбросил… Ты почитай, почитай! Это тоже его стихи…

Анюта, поднеся листок к глазам и близоруко сощурившись, начала тихо читать:

Отломить очередную ветку Я с себя безвольно разрешил. Душу–птицу в золотую клетку Запер сам. И тряпочкой накрыл. Каждый путь записан в книге судеб Изменить его мне не суметь. Как же бедолага в клетке будет Жить, любить и песню счастья петь? Маетно ей там и одиноко! Золотые прутья давят грудь. (Сам дурак! Ведь не по воле рока Перекрыл своей душе я путь?) Ключ с тех пор ношу в руке холодной Силы воли нет кулак разжать, Чтоб открыть ту клетку, и свободной Душу–птицу отпустить летать… Больше не мечтаю стать поэтом Без тебя, душа, дела плохи. Ты прости меня за клетку эту И за графоманские стихи…

— Боже, Даш, как грустно… Надо бы Анне эти стихи показать… Но ведь она, наверное, как лучше хотела! — тихо произнесла Анюта, поднимая на дочь глаза. – И стихи действительно какие–то графоманские…

— А какими они еще могут быть, если его золотое зернышко взяли да на помойку выбросили? Только такими… Вот ты представь на минутку, что вместо художественной школы ты бы меня в какую–нибудь физико–математическую, например, запихнула! И что? Я бы тоже сейчас одни афиши рисовала… Бр–р–р… Не приведи господи! В общем, сломала твоя тетя Анна Темку! Погубила его как личность! Большой на ней грех…

— Но и ты тоже не судья и не оценщик, Дашенька! Все родители хотят хорошего своим детям!

— Так благими–то намерениями сама знаешь, мамочка, куда у нас дорога вымощена!

— Ой, что–то ты у меня не по годам умна, дочь…

— Да уж не дура, слава богу! А может, мне просто с матерью повезло, а?

***

Как быстро бежит время, когда его совсем не торопишь, когда до конца отпуска остается совсем чуть–чуть, и обнаруживаешь вдруг, что ничего не успелось и не сделалось, и не довелось до конца… И вот уже листопад с каждым днем все заметнее, и каждый вечер холоднее предыдущего, и запахи осени не едва уловимо, а совсем уже по–хозяйски врываются в открытую балконную дверь! А через каких–то три дня опять наступит первое сентября – уже двадцать пятое по счету первое сентября в ее учительской жизни…

Анюта отошла от окна, открыла дверь большого платяного шкафа, задумчиво уставилась на развешенный на редких плечиках скудный учительский гардеробчик. Блузки, юбки, строгие костюмы в черно–серых мышиных тонах… Наверное, все это уже неактуально и не модно, зато как удобно! И чувствует она себя в этих вещах всегда комфортно и уютно! И самоутверждаться через шмотки тоже, как и Дашка, никогда не хотела! Хотя кто его знает, хорошо это или нет? А может, у них с дочерью просто женское начало отсутствует? Или чувство шмоточного соперничества атрофировалось в одночасье? Она вот, например, никогда не понимала ужаса молодых коллег–учительниц по поводу одинаковости или повторяемости нарядов. Ну, пришли в школу в одинаковых блузках – в чем трагедия–то? Нет, она, конечно, ничего не отрицает, наверное, есть в этом какой–то повод для женского конфуза, но вот какой – никто вразумительно так и не смог ей его растолковать… Надо у Динки как–нибудь спросить, что она по этому поводу думает! Хорошая , кстати, тема для беседы, а то бог его знает, о чем с ней вообще можно разговаривать… И вообще, странная она какая–то! Ходит по квартире, фыркает на всех, а иногда так посмотрит презрительно, будто не она у них живет вот уже вторую неделю, а они с Дашкой к ней в гости приехали из дальней провинции. И время проводит исключительно–однообразно, как по кругу ходит: или красится и завивается перед зеркалом в ванной, или рассматривает себя всю, с головы до ног, перед большим зеркалом в гостиной… Такое чувство, будто отсидится здесь, ранки залижет, перышки почистит – и опять поминай как звали, улетит в поисках того, который «с прикидами, баблом и тачками»… Права, права Дашка, обязательно надо с Кирюшкой поговорить! Сколько она будет над ним издеваться–то? Вот прямо сейчас пойдет и поговорит, пока Дины нет. Домой уехала — «взять одежду для ранней осени». Интересно, а дойдет дело до «одежды для поздней осени», или опять исчезнет, как обычно?