Стало зябко. Ветер кольнул в открытые стекла. Машина взлетела на гребень холма. Дорога падала вниз, потом с отчаянной крутизной бежала к небу, к сизым облакам над куполами церквей.
Там, на холмистой гряде, стоял неожиданный сверкающий белый замок, с тонкими золотыми колокольнями, с далеким гулким перезвоном.
Под колесами громыхнул мостик. Пешеход в рясе машинально посмотрел в мою сторону. Закрестились бабки в темных одеждах. Я резко затормозил. Мой рыжий пес кувырнулся, как подстреленный.
— Батюшка! — закричал я вдруг. — Садитесь, подвезу!
Поп остановился.
— Подвезу, пожалуйста…
— Вы, однако, добрый, хороший человек, — молвил он, протискиваясь в машину, — добрый человек.
Мы поднимались в этот маленький, такой несовременный город, мимо двухэтажных домов, зеленых ларьков и розовых стен к синим от золота куполам, к черным от воронья березам.
Я не думал, что попаду сюда, в пряничный, в золотой фольге, в синих обертках, вылепленный город, именно теперь. Да, у меня было желание, но мне казалось это необязательным, отложенным на «когда-нибудь». И если бы не асфальтовые катки, перекрывшие бетонку, заставившие меня поехать кружным путем, если бы не этот поп, кто знает, пришел бы я сюда или нет.
У главных ворот я вышел вместе с ним. В гудящий колокольный звон проник отчаянный осенний крик ворон. Я сказал, тронув его за широкий черный рукав:
— Мама у меня, знаете, верующая.
— Похвально, — кивнул он, — похвально.
— Помогите мне.
— Чем я должен вам помочь?
— Вы знакомы с ректором академии?
— Да, я знаком, — ответил он. — Это необыкновенной глубины, мудрый, достойный человек.
— Мне во что бы то ни стало надо с ним поговорить.
— Мирянам попасть к нему чрезвычайно сложно и трудноисполнимо. Вряд ли получится.
— Ну постарайтесь, — я машинально сложил просительно руки. — Постарайтесь, пожалуйста.
— Не в моих силах требовать аудиенции для вас.
— Тогда передайте всего два слова…
— Кому вы хотите передать? Его преосвященству?
— Да, ему…
От любопытства или, может быть, удивления этот белесый моложавый человек в рясе даже остановился. Но мы загородили узкую дорожку из каменных плиток, и нас толкали. Правда, почему-то норовили толкнуть одного меня. Ряса была неприкосновенна.
— Какие слова я должен передать?
— Пожалуйста, всего два слова: «Настенька прислала».
— Как вы сказали? — он удивился пуще прежнего.
— Настенька просит.
— Ну хорошо. Я попытаюсь, — он задумчиво потер, обхватив
тонкими пальцами великолепно выбритый, надушенный подбородок.
— Прощайте, — поклонился он и пошел по каменной тропинке за угол к могучим каменным воротам.
Я ждал.
Как это будет? Позовут ли меня? Придет ли за мной какой-нибудь нарочный? Или никто не явится, и мне придется уехать восвояси?
В длинном черном автомобиле пожилой водитель, равнодушный ко всему, зевал. Крикливые стаи птиц носились над куполами, роняя серый пух на темные группы людей, на каменные плиты, на жалостных в серых своих дорожных одеяниях женщин — молодых, не молодых, — брошенных как будто на эти плиты женщин.
Там, в глубине, расплывчатой, как марево, медленно кружились огоньки свечей, на улицу шел от них ровный, спокойный гул.
По садовой дорожке, за металлической оградой, у самых стен, пряничных стен академии, прогуливались какие-то люди в болоньях. Крепкие, молодые, сильные. Двое были в темных очках. Они что-то весело рассказывали остальным…
Он подошел незаметно, сбоку. И, прежде чем я понял, кто стоит рядом, спросил так, что я вздрогнул:
— Неужели умерла?
Я молчал, не сразу понимая. Холодная стынь пошла к сердцу. Он внимательно, спокойно смотрел то на меня, то на моего случайного знакомого, который стоял поодаль за ним.
— Так в чем же дело? — спросили меня тихим, скорбным, хорошо поставленным голосом. — Она умирает?
И тут он, кажется, смутился.
— Я, право, не знаю, что привело вас ко мне. Мы так условились… меня позовут, если… если… Вы очень похожи на вашу матушку,
Я молчал.
Он бросил водителю в черном автомобиле:
— Федор Иваныч, мы едем.
Пожилой водитель включил мотор, не спеша, солидно вышел, открыл заднюю дверь машины, с белыми шторками на стекле.
Ректор пошел к нему. Я загородил дорогу.
— Позвольте мне подвезти. Я должен поговорить с вами. Пожалуйста, — попросил я.
— Хорошо, — кивнул он. — Федор Иваныч, вы поедете за мной следом.
Наша кавалькада плавно двинулась от собора вниз. Долго за нами гудел торжественный зов колоколен, криком кричал неуемный плач воронья.
— Прошу меня простить. Я не хотел вас обидеть, — проникновенно сказал он. — Я знаю, кто вы. Я слышал о вас премного. Ваша матушка говорила мне.
Я молчал. На изгибе дороги плыла навстречу маленькая щербатая колоколенка над затерянным среди бесконечных полей кладбищем. Блеклые, как стога сена, поникшие вязы падали в зеленый вечерний пруд.
За темной колоколенкой будет на изломе шоссе бугристый проселок. Он уводит в поля, к почти незаметному лесу на кромке видимой глазу равнины, дальше, дальше, мимо других таких же открытых настежь полей, уводит к новой далекой кромке, туда, наверное, где прижалась к ней видимая только мне в эту минуту небольшая деревня. Видимая только мне.
В прошлом году я привез маму в деревню, где прошли когда-то ее детские годы. «В последний раз», — тихо сказала мама, и я поспешил успокоить ее: «Ну, что ты. Мы приедем опять. И каждое лето будем…»
В прошлом году. Но почему я вижу теперь, как она шла тогда по деревне, как пожилая, плачущая подруга ее гладила мамины плечи, смотрела на меня и говорила: «Ну, вот, Настенька, и ты в люди вышла. На своей машине в дом приехала…»
В прошлом году. Но почему я слышу теперь, как мама сказала, проводив глазами колоколенку с темным деревенским погостом: «Похорони меня тут, сынок. Все как-нибудь зайдешь проведать… — она так и сказала. — И работа твоя рядом. В городе не хорони. Затеряется моя могила. Все некогда, все дела у тебя, родной…»
— Мы как врачи. Не обижайтесь, ради бога. Судите сами…
Я молча кивнул, не зная, что ответить ему. Невзрачная, словно прибитая к земле колоколенка, печальная вокруг нее, блеклая синева, щемящая, как наваждение, плавная равнина.
Да неужели так будет? Неужели когда-нибудь я приеду к нему, как сегодня, постучусь, и выйдет он, как вышел только что, буднично, деловито и спросит буднично и деловито… Неужели так будет? И я приеду? Я должен. А я не хочу!.. И что меня дернуло обратиться к нему? Но ведь я не мог иначе. Просить маму? Лишний раз напомнить ей про все это черное, колокольное? Может быть, она где-то в глубине души своей боится его? Может быть, это я боюсь…
Наваждение… Хочу не думать об этом. Но дорога плывет, огибая равнину, и опять одинокая в полях колоколенка маячит и тянет, и не может равнина спрятать ее от меня.
— Да, печальное, — вздохнул он, — печальное слово смерть… Никогда не удивляет, никого не огорчает сознание того, что мир многие тысячелетия жил без нас. Но единая мысль о том, что мир этот будет после нас, будет без нас, угнетает и ранит слабые души.
Я молчал.
— Веруете? — спросил он мягко.
— Нет.
— А ваша матушка набожный человек.
— Благодаря вам.
— Не думаю. Набожными людей делает не церковь, а жизнь. Ваша матушка — добрый человек, она глубоко верует… Мы беседовали подолгу, обстоятельно, душевно.
— И заслонили от нее все на свете.
— О, вы ошибаетесь. Хотя, может быть, в таких словах есть истина. Заслонить от мира нашего бывает необходимо.
— А мне иногда кажется, что спрятать надо ее от всего этого, — я сделал неопределенный жест в его сторону, — подальше от всех этих мыслей, от вас. Хоть вы, наверное, как я слышал, прекрасный человек. Я хотел видеть маму в ее последние годы совсем другой.
— Какой вы хотите видеть вашу матушку? — спросил он.
— Хочу радовать ее всеми радостями. Чем только можно радовать ее… Не вами, нет…