Выбрать главу

Совсем недалеко от нас день и ночь прокладывают скороспелую дорогу в зимнем лесу. Грохот поваленных стволов, скрежет металла, команды будят меня по ночам.

Шеф торопит, нажимает на всех, покрикивает, чего никто за ним никогда не замечал.

А тут на беду всем для валки зимнего леса пригнали строительный батальон целиком из одних безусых новобранцев. Они спешат. Но дело пока не очень…

Я не выдержал и поехал домой отоспаться.

У дороги стоял тягач с огромным тяжким стволом на буксире. Водитель тягача не сумел развернуться между придорожными соснами, ствол заклинило поперек дороги.

Была суматоха. Ломались ветки, люди кричали, каждый советовал как мог. Я тоже бегал и давал ненужные советы.

Скрипя снегом, через лес подходил отряд солдат. В зимнем воздухе далеко раздавалось уверенное: «Ать-два, ать-два, ать-два».

И сразу на дороге стал порядок. Суматоха сама собой прекратилась.

— Ать-два! Ать-два! Ать-два!

Пар дыхания таял над серыми ушанками. Заиндевелая дорога подхватывала четкий ритм шагов.

— Ать-два! Ать-два! Ать-два!

Последним в колонне шел он. Вихрастый парень.

— Ать-два! Ать-два! Ать-два!

Он, спотыкаясь, побежал вдогонку за товарищами, в новеньком, неловко сморщенном зеленом бушлате, в ботинках-стукачах.

Трудно передать выражение, с каким он оглядел меня. Черное мое пальто, мохнатая шапка, черный автомобиль, наверное, были здесь нелепы, среди бушлатов и брезентовых рукавиц.

Я не стал смотреть, как солдаты освобождают мне дорогу, и пошел обратно пешком, чтобы кому-то позвонить из проходной.

В заснеженном лесу дятлами перестукивались топоры. Хвойный запах дыма делал воздух еще прозрачней, холодней. Падала звонкая бахрома с тонких высоких веток. Я вышел краем леса туда, где схваченная льдом речушка, белея, тянулась далеко-далеко в поле, как новая, причудливая, неожиданная дорога.

Поля, накрытые снегом, тишина, до боли в глазах дальняя тишина, холод равнины, запах снега, арбузный запах снега, молчаливый синий замороженный лес вдали, речка-дорога, по которой никто не ходил… Разве я когда-нибудь видел ее? Разве я когда-нибудь замечал, как неподвижны леса между полем и небом, как трудно, как, наверное, хорошо пойти, не оглядываясь, к ним белой бесконечной дорогой.

Меня потянуло туда. Я плохо понимал, что со мной происходит. Как в детстве, я видел уже мои следы на равнине, дышал синей сквозной неподвижностью дальнего леса; четко, ясно до слез видел и слышал, как перестукивают синицы его тишину, как падают хвойные шишки на снег, узорчатый в лапах синиц и воробьев.

О понятный, ближний, проверенный мир, каким обновленным, каким озвученным стал он для меня!

Когда по вечереющим сумеркам шел я назад к машине протоптанной в лесу глубинкой, мое внимание привлек одинокий солдат. Он, стриженый, с открытой макушкой, понуро сидел на поваленном колючем стволе, спрятав лицо в ушанку.

Солдат плакал.

И этим солдатом был он. Вихрастый.

Я растерялся. Мне показалось, будет лучше пройти незаметно мимо, удрать скорее прочь от него, от леса.

Ну что мне тебе сказать, если б я знал! Намекни, солдат, и я скажу тебе все, что ты хочешь от меня услышать.

Я сел рядом с ним. Он повернул ко мне мокрое злое лицо, но почему-то не встал и не ушел. Мы сидели рядом, и оба смотрели в затоптанный снег под ногами…

Теперь, когда я пишу, все выглядит проще. Слова делаются глаже, красивей, убедительней. Все не так трудно…

В лесу темнело. За деревьями на поляне горели костры. Высоко над нами падал вниз метеорный огонь электросварки. В луче прожектора сквозь лесную завесь мерцали фермы новых антенн.

У него на погоне были два крылатых колесика. Саперные войска.

— Тебя недалеко направили, — сказал я. — Ты почти рядом с ней, и она тебя подождет.

И он ответил, не поднимая головы, недружелюбно и тихо:

— Меня в Казахстан пошлют.

На снег упала пустая шишка. Мы оба внимательно смотрели на нее.

— Понимаю, — сказал я, — давай за тебя договорю: меня пошлют, а вы останетесь рядом с ней. Такой уверенный, такой опытный, в черной машине, в черном пальто, с коробками, шариками, цветами, ресторанами, театрами…

Солдат повернул удивленное лицо. Я продолжал изучать упавшую в снег корявую шишку.

— Только не ты один. Меня тоже пошлют, и ох как далеко!

Твой Казахстан — Малаховка рядом с моим Казахстаном. Честное слово.

Шишки падали в снег одна за другой, позволяя нам хорошенько разглядывать их. Белка, наверное, хозяйничала в кроне.

— Она тебя подождет.

— Не знаю… Вам легко говорить… Можно вернуться, когда хотите. А я три года… — он откинул сосновую шишку с налипшим снегом, пнул ее носком ботинка, взметнув колючий снег. Кто придумал? Кому это надо? — не то спросил, не то выкрикнул он. — Если нужны строители, зачем делать солдатом? Я хотел в институт. Я не хуже других, я мог бы…

Хрустнуло что-то над нами в завороженном сплетении веток, мягкий липучий ком снега разбился на жестком рукаве бушлата.

— Ты надень шапку, — сказал я, — холодно все-таки.

— Вам легко говорить! — взметнулся он. — Вам, наверное, все досталось так… и машина… и все… ваши три года никто не отбирал. Вас, наверное, в академики тянут, а вам лень, вы еще раздумываете. А мне в институт дорогу заказали. Айда, мальчик, провалился — топай в армию на три года. Не оглядывайся, топай. Невеста подождет… А если нет? А если кто на черной машине…

— Далась тебе машина, — перебил я. — Ты солдат, и давай говорить иначе. Мы не школьники. Но прежде всего помни: я к ней не вернусь ни за три года, ни потом. Она тебя будет ждать. Меня, такого благополучного, при деньгах и с машиной, всерьез не принимай. На твоем пути лишь один прохиндей попался, которому все на блюдечке досталось… Бывают исключения, редкие, могу тебя заверить… Он дорогу тебе не перебежит. О нем говорить не будем. Но кто тебе втемяшил? Думаешь, открыл дверь, прыгнул за мамин порог, и, пожалуйста, готовенькие лежат перед вами тысячи дорог. Выбирай любую по вкусу и цвету, и помягче, и песок чтобы не попал в ботинки, ноги не натер. А на них, на дорожках, люди с метелками для тебя коврики стелют, пыль смахивают, зонтики раскрывают. И взгляды ловят, куда повернешь, в институт или в академию. Путеводитель тебе предлагают, указатели на дорожках повесили, фонарики…

Я говорил ему приблизительно так и записываю, конечно, приблизительно. Куда глаже, чем было на самом деле. Я говорил:

— Иначе все. Трудно всем, и тем, кто выходит на дорогу, и тем, кто наши дороги планирует. Мы с тобой иногда смотрим на тех, кто над нами, как на привередливую чужую тетю. Хочет, одному пышки даст, а неугодному — шишки. Ты когда-нибудь попробуй шутки ради подумай о государстве как о собственной , понимаешь меня, собственной, а не чужой семье … Не сирота?

— Нет.

— Семья тоже маленькое государство. Там и свое население, свои финансы, просвещение, рабочий класс. Когда не может мать купить сыну или дочери велосипед, она скажет: у нас денег осталось тебе на ботинки, больше нет, подожди… Когда не в силах мать выучить всех своих детей сразу, она говорит: иди, сынок, зарабатывай пока на себя, на всех нас. Потом учиться будешь… И никто не плюнет в лицо матери за то, что не могла всех своих ребят в академики вывести. Семье трудно, государству тоже трудно. Разные, конечно, бывают семьи. В одной велосипед просят, в другой — автомобиль. Но все равно в любой семье выше головы не прыгают. И государства разные. Мы не имеем права не понимать нужд нашего…

Я говорил, но я, наверное, казался ему одним из тех, ради кого прислали его сюда, лишили всего, как он думает, и пригнали сюда. Можно ли убедить его, надо ли убеждать его перед этой нелегкой дорогой, называемой жизнью? Поймет ли он мое краснобайство, не дать ли ему сразу все, чего хочет он, искрошив навсегда Человека? Вряд ли будут и могут ли быть времена, когда человек станет свободен от Большого Долга перед всеми. Так или иначе мы все отдаем наш долг. Все равно этот мир, кроме нас, творить некому.