— Ага, все-таки здешние, нормальные, по-моему, отношения вы называете коммунистическими?
— А почему бы нет, мистер Магнитолог? Если бы мне пришлось подбирать людей для таких суровых экспедиций, безусловно, я искал бы тех, кто понимает коммунистическое общение.
— Но такое нравится вам только здесь? А дома, наверное, пронеси господи? — сказал я.
— Не смотрите на меня, пожалуйста, как на примитива. Почему я не могу заметить сильные ваши стороны, к тому же ничего не меняя в укладе моих представлений? Ведь я репортер. Много видел, могу сравнивать, был однажды у вас в России… Меня у вас поразил воздух коллективизма, которым пронизаны самые крошечные поры вашего государства. Но я хочу жить по-другому. Я привык жить иначе. Я не боюсь работы, хочу зарабатывать много долларов и покупать на них много удобств. Часть моего труда все равно принадлежит всем. Я не хочу никаких ограничений.
Он говорил «доллары» на особый кокетливый лад, как у нас говорят «дйньгами», а не «деньгбми».
— Позвольте мне, американцу, выразить вам свое восхищение сверхъестественным походом, напряжением сил, затраченных в этой стуже. Я восхищен вами. Я умею видеть и принимать ваше величие, ваши качества, которым надо завидовать и сожалеть, если сам их не имеешь. Но я не хотел бы жить всегда при всем этом. А вы, я думаю, не хотите стать американцем, но, если так случится, легко сделаетесь им.
— Неужели?
— Давайте сыграем так. Мы поменялись. Я к вам. Вы к нам.
Он посмотрел на карту, висевшую за моей спиной, загадочно улыбнулся и начал искать что-то в карманах пушистой куртки. Он достал два значка: полосатый американский флажок и наш алый на контуре Антарктиды. Полосатый он приколол на точку Москвы, другой — на зеленое поле Америки.
— Вы попали к нам, — он показал широким жестом некое неоглядное пространство. — Я в это время нахожусь у вас. То, что я найду, меня восхищает во многом, но никак не удовлетворит полностью. Мне досталось то, что потеряли вы.
— Значит, с этой минуты я в Америке с моими потерями?
— Да, конечно. — Взгляд на карту. — И вам понравится невиданный размах, ее красота… Я, — продолжал самодовольно Американец, — у вас не изменюсь. Мне слишком недостанет многого. Но ваш человек, то есть любой человек, имея возможность получить все, конечно, переменится.
— Вы убеждены?
— Человек остается человеком. Всем или только себе. В этом одно из печальных земных противоречий. Восхищаясь вами, я не меняюсь. А вы, если…
— Ну что гадать, — остановил я. — Вы здесь наяву. За ваши слова можете сами ручаться. Меня у вас, как ни крути, все-таки нет. Я в Америке пока еще не был. Но позвольте спросить, кивая на других.
— Пожалуйста, — великодушно разрешил он.
— Рядом с вами лежит маленькое государство. Кажется, не было там ни газет, ни радио, воспитывающих в другом понимании. Были штыки солдат, оберегающих ее, вашу неограниченную… Все было. Почему тот самый «любой человек» однажды предпочел автомобилям и виллам бедность, карточки, неустройство, нелегкий труд и опасность?
— О, — сказал он, откидываясь на стуле, — теперь я чувствую, с кем говорю… Но хочу вам заметить, мир сложен, и современный человек сложен. Это не монолит чувств и мыслей, движимых в одном раз и навсегда установленном направлении. Современность надо уметь видеть в разных измерениях и в противоречиях. — Он зажег сигарету, затянулся несколько раз пахучим дымом, отогнал его в сторону ладонью. — Взгляните на Землю, сказал бы я. Там раскалывают атом и шлют приборы на Луну, а в джунглях Америки, Австралии, Африки прячутся первобытные племена. Каменный век! А в горах Индии племя тода хранит обряд жертвоприношения, добывает огонь трением дерева о дерево.
— Мистер Американец, вы, кажется, меняете пластинку?
— Ничего подобного! Вам хотелось положить меня на обе лопатки, но я выдвигаю довод, который для вас и для нас одинаково правилен. События не всегда укладываются в программы и расписания. Вы, например, умеете составлять графики на много десятилетий вперед. Но тогда скажите, мистер Магнитолог, объясните мне… Ваша Россия в течение жизни одного поколения ценой суровой дисциплины, беспримерного труда и лишений стала могучей промышленной державой. Она сумела совершить безысходный, как путь в Антарктиду, тяжкий поход… — он даже вздохнул, так ему стало кого-то жаль. — И понадобилось новое напряжение России, чтобы другим облегчить поход в незнаемое.
Он замолчал, предполагая, что нанес мне сокрушительный удар. Но я терпеливо слушал.
— Позвольте мне, — продолжал он, — усомниться в том, что вы сделаны крепче всех и слеплены из другой глины, что вам не надо было хороших квартир, автомашин и пирожных. Или вам не о чем волноваться, потому что вы составили некое расписание, каталог на все случаи жизни?
— Такое расписание не может составить никто. Ни бог, ни царь и не герой. Никто не может расписать жизнь по линеечкам. На то и жизнь.
— Как? Вы хотите меня уверить, что у вас, русских, ничего не расписано? Или вы боитесь полемики? Я же знаю, как все вы подкованы в политических науках.
— У меня по этим наукам всегда были тройки… Не знаю, как по-вашему отметки.
— О, превосходно! Я тогда не понимаю, кому ставят высокий балл. — Развел он руками.
Поздно вечером позвонил Начальник станции, просил, чтобы я, если не трудно, зашел к нему по неслужебному делу в дежурку при электростанции.
Надев малахай, защелкнув рукавицы, я вышел из дому и по узкому ходу, шурша мехом о снег, пошел в поселок.
В комнате пахло горячим паром, чайник огромных размеров сипел на плите, рядом парило полное до края ведро. Стекло в окошке стало сизым от пара, на стенах змеилась парная роса. Воздух был квелым и душным.
А сам хозяин встретил меня смущенно.
— Парная баня, — сказал я.
— Ты угадал, — он виновато моргнул рыжими редкими ресницами. — Помоги мне, пожалуйста… Позвоночник пошаливает. Надо прогреть, а я не хочу, чтобы кто-нибудь знал. Пока спят…
— А доктор? Почему не сказать ему?
— Давай напрямик. Ты у нас вроде гостя, сегодня с нами, завтра тебя нет. Нашим сказать — ужалеют. Могу выскочить отсюда, и, кто знает, пошлют ли снова. Шалости в позвоночнике не для этого курорта. Могу положиться только на тебя.
— Ну полагайся.
— Молчать будешь?
— Могила.
Мы прикатили железную бочку из тамбура. Я наколол снегу, и мы уложили его на дно бочонка. Потом опрокинули туда ведро горячей воды. Снег зашипел, в комнате запахло весенними талыми лужами.
Начальник станции разделся. Был он смугл до пояса, не по здешним краям.
— Удивляешься? Мы там загорали, на берегу, на базе. Минус два — но загорать одно удовольствие. Десять минут каждый день.
Он влез в бочку, оперся локтями на кромку, поежился.
— Потом подольешь мне кипяточку. Извини, если что.
— Глупости, — сказал я, — надо, значит, надо. Все равно спать в такую светлынь трудно.
— Ты у нас, я вижу, полуночный, время твое такое. А ребята приноровились, храпят… потомственные полярники… вместе мы…
Из бочки выглядывали плечи да голова.
— Говорю, как из бочки, — скаламбурил он.
— Пора?
— Подлей, — сказал он.
Я прихватил чайник тряпкой, стал подливать на внутреннюю стенку, чтобы не спалить ему кожу. Он покряхтывал, шевелил смуглыми лопатками, вгибал спину. Я сел, поставив чайник обратно.
— Повезло тебе, я смотрю, — сказал он, — замучает Американец.
— А куда ему податься? Говорить не с кем.
— Ну, я тоже по-ихнему знаю.
— Ты человек строгий, начальство.
— Пугливый он, что ли? На берегу спуску не давал.
— А я для него человек новый. Да и парень он интересный, пусть ходит.