Он слышал мой стон, даже если я издавала его на расстоянии в восемьсот километров. "А мы вас не отпускаем — писал он мне в одном из писем, — несите свой жребий дальше, тем более что у вас всегда есть возможность выйти на суд людской".
"…я перечитываю вас, как в детстве перечитывал Дюма, в юности — Селина и Жирарду, в старости Пруста и Платонова».
Сегодня, с трудом заново расшифровывая ужасный почерк Нагибина, я испытываю немалую гордость — как-никак, это я послужила поводом появиться на свет этим удивительным письмам! Ничего подобного им, равного им по распахнутости, щедрости, особой душевной интеллигентности, наше пасмурное, слякотное время не породило.
Такие письма писались когда-то давно, в эпоху Жуковского, Вяземского, Карамзина — писались не как способ самовыразиться, но как акт служения литературе.
Но тогда мне было до жути страшно их читать. Больше всего на свете хотелось куда-то убежать, спрятаться от ответственности перед каждым словом письма, ответственности, которая — я знала это — мне не по плечу. И, в сущности, моё новое материнство — оно и было этим позорным бегством. И так не могло случиться, что бы он, писатель до мозга костей, сам вечно терзаемый этой пыткой недовоплощенной жизни — так не могло быть, что бы он не догадался об этом подспудном желании сбежать, с головой зарывшись в детские пеленки, спрятаться от своей судьбы. Должно быть, для начала впал в ярость, но смирился — как тут не смириться!? — и разразился письмом, полным зловещего сарказма.
"Здравствуйте Вика и Миша! — по замыслу это письмо, очевидно, было поздравлением счастливому семейству — С удивлением узнал, что вы беременны, ибо статистика касающаяся деторождения в нашей стране (публи- кация журнала "За рубежом") не может не тревожить каждого патриота. Хорошо, что вы перепечатываете "Рикинглазов" и собираетесь додумать "Дачницу", но лучше бы не откладывать эти литературные планы столь на долгое время, какое понадобится для вынашивания здорового, крепкого ребенка — наконец и солдата.
Но, видимо, вы исповедуете веру Самеда Вургуна: "Я не спешу, мне некуда спешить». В этом есть мудрость и свойственное ей глубокое, спокойное дыхание. А я — задышливый спринтер — всё куда-то тороплюсь, хоть толку в этом нет.
Давайте же "Дачницу", надо толкаться в редакционные двери».
Он тратил огромные усилия, стараясь помочь мне, изнуряя свою душу моими неудачами, как своими собственными. Не было такого интервью, в котором он не говорил бы обо мне. Но случалось, что его восторги в мой адрес собеседнику казались плодом его воспаленного воображения — не было, нет и быть не могло такой писательницы — В. Беломлинской — и сказанное обо мне выпадало из публикации. Он огорчался до готовности уйти в запой от бессильной злобы. К счастью рядом с ним была Алла с её редкостной изобретательностью: выпить рюмку водки за будничным обедом в их доме было дозволено — в том числе и Юре, но разливать полагалось под столом, как в столовке с надписью на стене: "Распивать спиртные напитки запрещено". Процедура и в самом деле не располагала к большому загулу.
Но и публикация сказанного обо мне приносила ему не меньше огорчений. — Вы читали беседу со мной в "Вопросах литературы"? — спрашивал меня в один из моих приездов — Читала, конечно. — Ну и что? Неужели никто вам не позвонил? Ни один журнал не откликнулся?! — Никто не позвонил…
Мы идем с ним его любимой тропой уже теряющим свой многоцветный убор лесом. Он долго, тяжело молчит, только хрустят под нашими ногами опавшие листья. Искоса взглянув на него, вижу, как удивительно похож он на большого, постаревшего, печального, но всё еще очень красивого зверя. Львам в цирке вырывают когти и клыки, щелкает над их головами бич дрессировщика, и стынет в глазах тоска по утраченной воле и мощи… Внезапно остановившись, глядя куда-то в никуда — в своё далекое прошлое — он говорит: — Я не понимаю: когда я начинал писать, одной десятой того, что я сказал о вас, сказанного писателем моего нынешнего ранга, было бы достаточно, чтобы сотворилась чья-то писательская судьба…
Конечно, его огорчала такая недооцененность его слов — а стало быть и его самого; его огорчала невозможность помочь мне — но — и это главное — его приводила в отчаянье отчетливо проступавшая сквозь это безразличие литературная ситуация — тупая, глухая, безнадежная…