Я много раз замечала, что глаза Юрия Марковича живут своей предательской жизнью — он мог не подать виду, не сказать, как бы пропустить мимо ушей, но, если тебе не повезет, и ты столкнешься с ним взглядом, тебя никогда не покинет память о безмерности пережитого им стыда, отчаянья, полной безнадежности. И, главное — страха…
Я исполнила данный себе зарок узнать о неистовом протопопе как можно больше и прочла его "Житие". А лучше бы не читала.
Это случилось на второй день моего последнего приезда в Пахру. Мы сидели на кухне — раньше, когда были живы Ксения Николаевна и Яков Григорьевич такого в заводе не было в этом доме — распивать чаи на кухне, но теперь всё устраивалось на новый лад, одна стена дома сделалась стеклянной, за ней образовалось что-то вроде зимнего сада, комнатка умерших стариков стала гостевой — на сей раз моей — прислугу ни то рассчитали, ни то отправили в отпуск и кухня обрела не служебный, а жилой уют, располагающий к тихому семейному чаепитию. Юра только что вернулся из Москвы — встречался там со старушками-лемешистками, неутомимыми фанатками певца, хранительницами маленьких реликвий, подписанных программок, оброненного носового платка, несметного количества фотографий, но, главное, памяти о каждом спектакле, об особенностях исполнения каждой арии. В их рядах, прежде дружных, произошел какой-то раскол — ох, уж, вечное это российское раскольничество! — Нагибина, написавшего недавно рассказ о Лемешеве, призвали в качестве третейского судьи, заодно угостили винцом, в чем он не преминул повиниться перед Аллой. Она благодушно обругала старушонок старыми сучками, разговор зашел о вековечной недружности российской интеллигенции и вот тут я, переполненная полученными по прочтении "Жития" сведениями, задумчиво произнесла: "Да, странная она — российская интеллигенция — вдруг возьмет и не с того, не с сего назначит себе в любимые герои протопопа Аввакума — совершеннейшего мракобеса, фанатичного ретрограда… — закончить фразу мне не пришлось — Юра поднялся над столом и был в эту минуту страшен: — Вы жуткий, отвратительно не благодарный человек! Я никогда не мог понять, как в одном человеке может сочетаться талант и такой мерзкий характер! Вам неизвестно, что такое благодарность! Я столько сил положил на вас: в каждом интервью, при каждом удобном и неудобном случае, я говорил о вас, но вы способны на все наплевать, все затоптать! — речь его неслась одним потоком, уже давно выметенная из-за стола её грозным шквалом, я стояла в дверях кухни, когда он прокричал:
— И я знаю ваш мерзкий характер: сейчас вы броситесь бежать в эту ночь, и я, старый больной человек с повышенным давлением, больным сердцем, должен буду бежать за вами, догонять вас, умолять остаться!..
Вот тут я не выдержала. Не знаю почему, но в эту минуту, среди всего настигшего меня остолбенения, восстало во мне мое полуармянское нутро. Память о непреступаемых законах, по которым жили мои предки по материнской линии, выпрямила все моё физическое существо, натянула в струну, и даже какой-то армянский акцент во мне прорезался: — Нет, сейчас я не побегу, но можете быть уверены, нога моя на ваш порог больше не встанет! — сказала так, как моя мать сказала бы. И ушла в отведенную мне комнату. Легла на кровать и не плакала, уставилась в потолок, а слезы сами стекали с углов глаз двумя щекотными струйками за уши. И ничего ещё не успела понять, как вдруг распахнулась дверь, и в комнату влетел Юра, с криком "Простите меня!" упал на колени возле кровати, я приподнялась, и он обнял меня, и мы разрыдались оба ужасно, и сквозь слезы он говорил: "Я люблю вас! Вы же знаете, что я люблю вас!" — И непереносимо сладкую боль он укачивал, сжимая меня в своих объятиях.
— Да не сердись ты на него! Он же такой дурачок делается, как рюмашку выпьет! — раздался над нами умильный голос Аллы — Помирились и слава богу, давайте выпьем, я принесла вам, я же знаю, ему просто добавить хотелось, вот он и взъелся на тебя… Она стояла посередине комнаты с подносом в руках — на нем бутылка вина и три бокала…
До самого моего отъезда из России мы переписывались. Иногда говорили по телефону. И должно было пройти полтора десятка лет, на протяжении которых я никогда не забывала, Юрий Маркович, о том, что произошло в тот злополучный вечер на кухне вашего дома в Пахре. От многого я должна была навсегда избавиться, многое додумать до конца, что бы, наконец, не просто понять, а всем нутром ощутить огромность своей вины перед вами. Вины не просто за бестактность, с которой я позволила себе хулить героя написанного вами рассказа — ее я ощутила тотчас, но только смутно догадывалась о несравненно большей. Чудовищная глухота, постигшая меня и не позволившая мне понять, ради чего и кого обрекли вы себя на страшную муку воображения, описывая последние минуты жизни автора "Жития" — вот она — моя вина. Ко мне и мне подобным, терзаемым сомнениями в своем предназначении, теряющим веру в себя, обращали вы свой неистовый призыв терпеть, идти дальше, продолжать творить…Вы — вечно палимый на костре "великой русской прозы"… И сегодня, когда Вы уже не можете услышать меня, я говорю вам своё покаянное "Простите!"
10.18.1999 Нью-Йорк — Эквананк Дорогая Вика!
Получил Ваше письмо посреди "Русского поля" — так называется кардиологический санаторий под г. Чеховым, быв. Лопасней. Стоит он на плоских землях, принадлежащих прежде Ланским. Здесь есть поблизости церковь и фамильное кладбище Ланских, где, кроме них самих, погребено много Васильчиковых (по-моему, среди них и секундант Лермонтова), а так же сын Пушкина Александр. Самые главные Ланские, как Вам известно, похоронены в Александро-Невской Лавре. Поблизости от нас Мелехове, Приокский заповедник, где бродят бизоны, зубры и народившиеся от них метисы, особенно трогательна одна телка, которую наебли бизон с колхозной буренкой. Очень смешно: бизона зовут Арон, что вызвало добавочное волнение в оскорбленном стаде.