Выбрать главу

Но это была еще безоглядная пора пробуждения от прежней детской полусмерти, не тот теоретический плач сомнения, который одолел меня несколько лет спустя и который мне, из бессилия вразумить мнимых вопро­шателей, приходилось мотивировать недугом. Тогда, за вычетом ночи, мне было еще весело и просто быть ре­бенком, неумело идти нашим тенистым двором с жур­чащим в чаще амуром, впереди внимательной няни, в облаке такой понятной и бережной любви, в только что подаренном ожерелье из золотых топориков, наковаленок и птиц, с маленьким аккуратным фаллосом посередине, который я теребил и все пытался разгля­деть, скосив глаза под подбородок. В портике сада Артемон нарочито и театрально отчитывал Гаия за пред­полагаемые огрехи в греческом (мы порой перенимали лишнее у дворни), а я, такой маленький и свободный, все стремительнее переминаясь на неловких ножках, но так, что даже и няня не поспевала подхватить, уже летел с порога в подол к матери, которым она, смеясь, опутывала меня и ловила. «Смотри-ка, Юста, какой воробышек впорхнул», шутила она, и няня радостно подыгрывала, пускаясь перечислять вероятные блюда из воробышка, которыми станут лакомиться сегодня господа; но я уже не пугался, помня это меню наи­зусть, и даже добавлял какой-нибудь паштет, упущен­ный нерасторопной Юстой. Ее отсылали; мать сажала меня на колени, гладила волосы, взмокшие от усерд­ного бега, и я погружался в завораживающий мир ее бесконечных историй, которым сам воспретил прекра­щаться: о храбром Вириате, враге и посрамителе рим­лян, так и не успевших с ним совладать (мать умерла раньше); о Калидонской охоте и беге Аталанты, кото­рая, во избежание скоропостижного конца рассказа, поочередно доставалась каждому из соискателей; и о чем-то уже вовсе диком и неслыханном, о каких-то одноглазых и одноруких старухах, насылающих закля­тия, о витязях в пути за чудотворными амулетами, о нежных девах, поверженных в столетний сон настоями из семи трав, которые по пробуждении верно отдава­лись этим мужественным старцам. Наверное, она сама слышала эти сказки в своем испанском детстве — она рассказывала их каким-то гипнотическим полунапевом, и, бывало, если по ходу действия витязь или дева срывались в песню, она тихонько пела мне ее по-испанс­ки, поглядывая на входной полог.

Порой заходил отец, никогда, впрочем, не застиг­ший ее врасплох, — обычно с навощенной дощечкой в руках, озабоченно хмурясь. Но при виде нас его лицо светлело, он знаком усаживал мать, не успевшую сдви­нуть меня с колен, а я, вдруг припомнив, на что, соб­ственно, ушел день, торопливо копошился в складках туники: «Папа, папа, видишь, я стрига поймал — ведь это стриг, правда?» — и протягивал ему на ладони изувеченное страшилище с измятой фасеточной го­ловой, с выдавленным хоботом и отвисшим крылом в тяжелой темной чешуе, — воплощение моих ночных ужасов. Мать пыталась изобразить строгость: «Ты уже не маленький, говори отцу: господин»; но отцу было, видно, не до педагогики, его распирал хохот от моей ребячьей находчивости; «Да, мальчик, — говорил он, — это стриг, они именно такие. Видишь, умно ли этой глупости по ночам бояться?» Я-то как раз думал, что умно, но не смел, да и не умел еще, вступать в прере­кания, и в отсутствие положенной похвалы смиренно принимал предлагаемую. Тут же подзывали кого-то из домашних унести монстра и предать огню, а с меня брали слово впредь не уступать ночному испугу — нео­хотное слово, без веры сотрясавшее воздух, потому что некому было открыть меру моей вины и бессиль­ной власти.