— Что случилось? Зачем он вызывал тебя? — спокойно спросила Раиса, убирая в шкафчик инструменты.
— Ничего…
— Как это ничего?
Раиса обернулась и только сейчас заметила странное выражение на лице Марии.
— Что случилось, Маша?
— Ничего…
— Ну что ты говоришь! Какая-нибудь неприятность?
— Неприятность? — Губы Марии искривились в неприязненной усмешке: можно ли назвать это неприятностью?
— Да, в этом роде…
— Да что такое? Почему ты не скажешь?
Мария вдруг опустилась на стул, словно ей ноги подрезали. Детским, беспомощным голосом она сказала:
— Гриша погиб…
Раиса вскрикнула, и из её глаз сразу полились быстрые, лёгкие слёзы. Она подбежала к подруге.
— Маша, Маша!
Мария отстранила её. Глаза её уставились на коричневый сучок в гладкой паркетине. Как роза. Как нераспустившийся розовый бутон.
— Гриша погиб, — сказала она ещё раз, вслушиваясь в звук собственного голоса. — Гриша погиб, — повторила она громче и ужаснулась тому, что говорит. Ведь это же неправда, это не может быть правдой. Вздор, нелепая ложь, ужасные слова, которых нельзя повторять.
Красный огонёк блеснул на доске нумератора. Раиса вскочила.
— Я пойду!
— Это из моей палаты, — ответила Мария обычным голосом, торопливо обтирая лицо мокрым полотенцем.
В коридоре её встретила санитарка.
— Что там такое?
— Седьмой номер умирает. Очень мучится.
— Седьмой? — Ах, ведь это было уже известно. Врач предупредил, думали, ещё днём умрёт.
Она тихо вошла в палату. Кто это умирает? Гриша? Какая бессмыслица! Гриша не мог умереть. Она подошла к раненому, от которого веяло жаром. Он дышал тяжело, и его пальцы торопливыми однообразными движениями царапали белое одеяло. Мария наклонилась над ним. Глаза были мутны, дыхание со свистом вырывалось через нос. Достаточно было взглянуть — этот человек уже причаливал к иным берегам. Он уже отходил. Впрочем, это предвидели с самого начала — тяжёлая рана в живот, заражение; он был обречён ещё прежде, чем его привезли сюда.
Раненый застонал. Она наклонилась ниже. Поняла, что он узнал её. Огромным усилием воли вызвала на лицо улыбку, ту улыбку, за которую её любили раненые, которая давала им надежду, бодрость и спокойствие. Но здесь уже не было надежды, здесь не было бодрости, здесь нужно было дать только одно — покой.
Она поправила пузырь со льдом на голове. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Она осторожно отвела их, положила руку на вздрагивающие, царапающие одеяло пальцы.
— Оооох…
— Тихо, тихо, не надо…
Она взглянула на листок над койкой и приготовила лекарство. Осторожно влила его ложечкой в пересохший рот. Раненый успокоился и с минуту лежал тихо. Потом губы его зашевелились. Он что-то говорил. Глаза чего-то требовали. Сперва она не могла понять. Раненый повторял одно слово, беспрерывно, хрипло, монотонно. В нетерпении он пытался говорить громче.
Наконец в его упорном шёпоте она различила отдельные звуки и поняла. Раненый неустанно повторял одно слово:
— Сводка… Сводка… Сводка…
— Вы хотите узнать, какая сегодня сводка?
Веки на мгновение опустились. Напряжённое выражение сошло с лица. Она отгадала. Склонившись к нему, она медленно, явственно сказала:
— Наше наступление продолжается. Сегодня мы снова продвинулись на двадцать километров. Занято больше ста населённых пунктов.
Лицо раненого прояснилось. Затуманенные жаром глаза взглянули сознательнее. Этого он и хотел. Именно это его и мучило. Но через минуту пальцы снова стали царапать одеяло, глаза помутнели. Он отходил. Погружался в бездну лихорадочного бреда, в тёмную, зияющую жаром пустыню. Губы снова зашевелились, но она не могла уловить ни одного звука. Он что-то говорил себе или видениям, являвшимся ему на бездорожьи лихорадки. Губы шевелились быстро-быстро.
И вдруг Мария осознала, что её губы тоже шевелятся, что она, словно в лихорадке, тоже шепчет одно слово: Гриша.
Она овладела собой. Впрочем, ведь то была галлюцинация, наваждение, чудовищный сон, ошибка.
В кармане больничного халата зашелестела бумага. Бумага — вещь реальная, но и она ничего не значила.