Тут поднялся оглушительный хохот, свист и улюлюканье; впрочем, энергичный стук председательского молотка вскоре восстановил некое подобие порядка. Затем какой-то человек с места заявил, что, хотя он весьма сожалеет о происшедшей ошибке, тем не менее исправить ее на этом же собрании невозможно. По существующему уставу, вопрос теперь может быть решен только на следующем очередном собрании. Сам он не вносит никаких предложений, это и не требуется. Он желает от имени собрания принести джентльмену извинения и заверяет его, что Сыны Свободы сделают все, что в их силах, дабы временное пребывание в числе членов общества доставило ему удовольствие.
Он кончил речь под гром аплодисментов, сопровождавшихся возгласами: "Правильно!", "Все равно он славный парень, хоть и трезвенник!", "Выпьем за его здоровье!", "Ну-ка, тост и песню, ребята!"
Роздали стаканы, и все присутствующие на трибуне выпили за здоровье Анджело, в то время как публика в зале ревела на разные голоса:
Он очень славный парень,
Он очень славный парень,
Он очень славный парень.
Никто не скажет "нет".
Том Дрисколл тоже выпил. Это был его второй стакан, так как он успел выпить стакан Анджело, едва тот поставил его на стол. От этих двух порций он заметно повеселел и стал принимать живейшее участие во всем, но главным образом - в пении, улюлюканье и ехидных замечаниях.
Председатель стоял на трибуне лицом к публике, а близнецы - по обеим его сторонам. Удивительное сходство между братьями побудило Тома Дрисколла сострить: шагнув вперед и перебивая председателя, он с пьяной развязностью обратился к публике:
- Вношу предложение, ребята! Лишим его слова. Пусть лучше эта ненатуральная двойняшка разразится речью.
Это хлесткое выражение понравилось, и зал снова загоготал.
Южная кровь Луиджи закипела от оскорбления, нанесенного ему и брату в присутствии четырехсот человек. А он был не из тех, кто спускает обиду или откладывает расплату. Он зашел сзади ничего не подозревающего шутника, нацелился и с такой титанической силой дал ему пинка, что тот перелетел через рампу и свалился прямо на головы Сынов Свободы, сидевших в первом ряду.
Даже трезвому неприятно, когда ему на голову без всякой причины сбрасывают откуда-то сверху человека, а уж нетрезвый-то и вовсе не потерпит таких преувеличенных знаков внимания. В том гнезде, куда Дрисколл попал, не было ни одной трезвой птицы; да и во всем зале, пожалуй, все были хоть чуточку да под хмельком. Дрисколла тут же с возмущением перебросили дальше на головы Сынов Свободы, сидевших в следующем ряду, те же Сыны, в свою очередь, швырнули его дальше - и так до самого последнего ряда; причем каждый, кто его получал, набрасывался с кулаками на того, кто его швырял. Так, не пропустив ни одного ряда, Дрисколл, кувыркаясь в воздухе, как акробат, долетел до дверей, оставив позади разъяренную, жестикулирующую, дерущуюся и охрипшую от ругани аудиторию. Один за другим валились на пол факелы... и вдруг, заглушая отчаянный стук председательского молотка, яростный гул голосов и треск ломающихся скамеек, раздался душераздирающий вопль: "Пожар!"
И сразу же прекратились драка и ругань; там, где только что бушевала буря, на миг воцарилась мертвая тишина, и все словно окаменели. А в следующую минуту вся человеческая масса ожила, пришла в движение и в едином порыве ринулась к выходам, напирая друг на друга, кидаясь то вправо, то влево; и только когда передний край начал таять за дверями и окнами, давление постепенно ослабело.
Никогда еще пожарные не являлись так быстро к месту происшествия, правда, на этот раз бежать было недалеко: пожарная часть помещалась тут же, позади рынка. Пожарные делились на две группы: одна для тушения пожаров, а другая спасательная. В каждой - по моральным и политическим принципам захолустных городков того времени - было поровну и трезвенников и пьющих. Когда начался пожар, в части околачивалось изрядное число противников рома. В две минуты они нарядились в красные рубахи и шлемы (никто из них не позволил бы себе появиться в официальном месте в неофициальном костюме!), и, когда участники митинга стали прыгать из окон на крышу рынка, спасатели встретили их мощной струей воды, которая одних смыла с крыши, а других едва не потопила. Но лучше вода, чем огонь, и бегство через окна продолжалось, а безжалостные пожарные орудовали с неослабевающим рвением, покуда зал не опустел; тогда пожарные ринулись внутрь и затопили все морем воды, какого хватило бы, чтобы потушить пламя в сорок раз сильнее, - ведь деревенская пожарная команда не часто получает возможность проявить свое искусство, а уж когда получает, то старается блеснуть вовсю. Те граждане Пристани Доусона, которые причисляли себя к категории солидных и рассудительных, не страховались от пожара, - они страховались от пожарной команды.
ГЛАВА XII
ПОЗОР СУДЬИ ДРИСКОЛЛА
Храбрость - это сопротивление страху,
подавление страха, а не отсутствие страха. Если
человек не способен испытывать страх, про него
нельзя сказать, что он храбр, - это было бы
совершенно неправильным употреблением эпитета.
Взять к примеру блоху: она считалась бы самой
храброй божьей тварью на свете, если бы неведение
страха было равнозначно храбрости. Она кусает вас и
когда вы спите, и когда вы бодрствуете, и ей
невдомек, что по своей величине и силе вы для нее
то же, что все армии мира вкупе для новорожденного
младенца; блоха живет день и ночь на волосок от
гибели, но испытывает не больше страха, чем
человек, шагающий по улицам города, находившегося
десять веков назад под угрозой землетрясения. Когда
говорят о Клайве, Нельсоне и Путнэме{376} как о
людях, "не ведавших страха", то непременно надо
добавить к списку блоху, поставив ее на первое
место.
Календарь Простофили Вильсона
В пятницу судья Дрисколл лег спать около десяти часов вечера, встал наутро чуть свет и отправился на рыбную ловлю со своим другом Пемброком Говардом. Оба они провели свое детство в Виргинии, считавшейся в те времена самым главным и блистательным из всех штатов, и они по привычке, говоря о родной Виргинии, добавляли с гордостью и нежностью прилагательное "старая". Здесь, в Миссури, человек родом из старой Виргинии почитался высшим существом, а если он мог к тому же доказать, что происходит от Первых Поселенцев Виргинии, этой великой колонии, то его почитали чуть ли не сверхчеловеком. Говарды и Дрисколлы принадлежали именно к такой знати. В их глазах это было своего рода дворянство - со своими законами, хоть и неписаными, но столь же строгими и столь же четко выраженными, как любые законы, напечатанные в числе статутов государства. Потомок ППВ был рожден джентльменом; высший долг своей жизни он усматривал в том, чтобы хранить как зеницу ока сие великое наследие. Его честь должна была оставаться незапятнанной. Для него эти законы были компасом, они определяли курс его жизни. Если он отклонялся от них даже на полрумба, его чести грозило кораблекрушение, - то есть он мог утратить звание джентльмена. Эти законы требовали от него кое-каких поступков, которые его религия, возможно, и запрещала, - но в таких случаях уступать обязана была религия, ибо законы ППВ не подлежали смягчению ни ради религии, ни ради чего бы то ни было на свете. Честь стояла на первом месте, и в законах джентльмена было с точностью сформулировано, что она собой представляет и какими особыми чертами отличается от того понятия чести, которое признают те или иные религии и общественные законы и обычаи остальной, меньшей части земного шара, потерявшей значение после того, как были намечены священные границы штата Виргиния.
Если судья Дрисколл считался первым человеком в городе, то второе место, несомненно, занимал Пемброк Говард. Говарда называли "великим юристом", и это прозвище он заслуживал. Они с Дрисколлом были однолетки - и тому и другому было не то шестьдесят один, не то шестьдесят два года.