Сказать, что у спрута отсутствует движение, нельзя. Однажды мне удалось видеть его в возбуждении. Чудовище выбрасывало и свертывало поочередно свои хоботы, быстро вращалось и стрекало от стены к стене аквариума: была ли это игра или своеобразное ухаживание за спрутихой, или ему хотелось есть, или вспомнил он морское дно и задыхался в стеклянной камере, но для меня его движение казалось движением несовершенным и куцым. Помню, когда впервые увидел я слона, у меня была неловкость от его длинного носа и была некоторая жалость от беззащитности этого доброго древнего животного, покрытого древесиною кожи, потерявшего шею и эластичность конечностей. Даже бивни, прочно и крепко слаженные с костяком черепа, при его неповоротливости казались излишней декоративной роскошью. У спрута и этого не было: весь мягкий и бесформенный, он производил еще более жалкое впечатление.
Что же такое красота? Очевидно, признаки роста и усовершенствования, наблюдаемые в предметах-явлениях, есть красота; застой в развитии, атавизм, словом, признаки, понижающие остроту наших восприятий, есть уродство.
Но тогда что же такое тип? Ведь тип есть резко выраженное проявление все равно каких черт: слабости или силы, очаровательная беззащитность младенца, недолговечность и хрупкость бабочки и могучая устойчивость гранитного утеса.
Фра Беато Анджелико и Микеланджело, Джовакни Беллини и Леонардо да Винчи одинаково активны своими типовыми проявлениями.
Ясный, тихий денек и грозная буря.
Неаполитанский аквариум ввел меня в морскую жизнь. С разбегами от огнедышащей горы и от танагр, мраморов и бронз музея навещал я жителей океанских глубин. Примерял всячески человека к другим произведениям земли.
Мысли об эстетике интересовали меня в Неаполе больше попутно. Земля здесь была живая. Я такой земли еще не видел. На Флегрейских полях, на колеблющейся горячей почве Сольфатары странно себя чувствуешь. Игрушечные серные вулканчики на ее кратере уже вскрывают непокой земли. Храм Сераписа говорит отметинами на нем о бывших земных волнениях; гроты с кипящей водой говорят о непрекращении этих волнений; Везувий уже грозит ими. Не веришь мечтательной бирюзе Неаполитанского залива. Не веришь рыбачьим судам, беззаботно скользящим на его глади, не веришь песням и улыбкам на его побережье. Все как бы между прочим, в ожидании чего-то главного. Сказочный Капри с его голубым гротом, где торчащий камень обселили насекомыми люди, крохотно имитирующие земную почвенную жизнь, с виллами инвалидов, эмигрантов и не очень знатных князьков, действует игрушечно и бездельно. Вознести бы над островком одну стеклянную крышу и устроить бы на нем музей людской скученности.
Жертвы работы Соммы-Везувия, кладбища-города, расположены на побережье залива. Это то, что известно людям за близкий исторический период. Мое же представление, возникшее на основании земных профилей и береговых очертаний, говорит мне, что останки человеческой жизни схоронены и далеко в море, да и на самом материке наслоения «культурных ям» и городищ должны быть очень длинными и многоэтажными. Везувий, рядом с Соммой, показывает своими очертаниями новую и недавнюю постройку огня.
Да и вообще после Помпеи представилась мне земля многоэтажной, с пластами эпох геологических и археологических.
Не знаю, как другим, но мне Помпея доставила маловеселое зрелище. Этот небольшой городок, рафинированный средствами развлечений для богатых римлян, до конца разоблачает упадочность греко-римской обстановочной цивилизации: мелочность, торгашество и сластолюбие, приспособленные для угасающей чувственности. Натурализм, протокольность изобразительности, местное значение сюжета и событий, зафиксированных в росписях, у подножия работающего вулкана произвели на меня потрясающее впечатление людской дряблости. Природа, как на злую память, покрыла вулканической грязью и бережно сохранила человеческий кавардак восемнадцать с половиной столетий тому назад, так же, как и в наши дни, притуплявший человеческую жизнь. Конечно, этот кусочек отбросов не обнимал всей тогдашней жизни.