Первое, что затронуло сильно мое внимание в этот приход, — это разложенные в фарфоровых баночках краски: они сияли девственной яркостью, каждая стремилась быть виднее, и каждая сдерживалась соседней. Казалось мне, не будь между ними этой сцепленности, они, как бабочки, вспорхнули бы и покинули стены избушки. Это впечатление от материалов врезалось в меня на всю жизнь. Даже теперь, когда на чистую палитру кладу я мои любимые краски, во мне будоражится детское давнишнее мое состояние от первой с ними встречи.
Филипп Парфеныч — темно-русый с проседью старик. Ремешком в кружало стянуты его волосы. Он в чистой рубахе и весь какой-то не по-мужицки чистый, вплоть до лоскутных туфель с белыми чулками на его ногах. Самотканая дерюжка ласково устилала до белого воска, без пылинки, пол.
Скоро я понял, что это не просто физическая чистоплотность, — этого требовала гигиена живописи. Такою же представилась мне впоследствии келия Фра Беато Анджелико, где охранял он яркость небесно-синих кобальтов с купающимися в них огоньками вермильонов.
У Филиппа Парфеныча узнал я о процессах работы над иконой — от заготовки левкаса до санкирного раскрытия ликов и до движек.
Полюбился я, видать, старику моей радостью возле его дела, да и уж очень хотелось самому мне попробовать работы, и вот мастер дал мне прописать на подновляемой иконе травчатые околичности и палаты. Когда мною было закрашено довольно много, Филипп Парфеныч, указывая на кричащие на иконе мои краски деревьев и гор, рассказал мне о том, как всякий цвет требует сдержанности, улаженности между тонами. Жаль мне было расстаться с чистым цветом, хотелось повышенных гамм, но иконописец сбелил яркость и сложной смесью красок приглушил цвет. Тогда я не знал прототипов иконы и думал, что разлука на ней с цветом неизбежна, но мне все-таки мечталось: вот бы написать икону красками Андрея Кондратыча.
Однажды я застал в первой прописи работу Филиппа Парфеныча. Это было изображение Георгия Победоносца. Белый, сверкающий конь рыцаря и пурпурный плащ над зеленым драконом и розово-желтая фигура девушки ошеломили меня неожиданной яркостью.
— Филипп Парфеныч, миленький, оставь все это так, как оно есть! — взмолился я.
Старик задумчиво улыбнулся на мой восторг, видимо, он и сам разделял его под наслоением своих привычек, но икона, после следующих записей, погасла, а последний момент олифенья картины и вовсе разлучил ее с цветом.
Собирал я с Филипп Парфенычем самородные охры, земли и камни по размывам оврагов и на гальковых отложениях. С ними он проделывал большую работу: дробил, распаривал, размачивал для осаждения в воде, и, уже готовые, в порошке, они терлись на яйце, на квасу, становясь звучными и годными для работы. Золочение требовало кропотливых приготовлений состава полимента при листовом золоте и тщательного развара клея при покрытии золотой пудрой.
Филипп Парфеныч был старовер, но и церковники любили прибегать к его услугам, предпочитая «истовость» его работы работе захожих молодцов, берущих за «разбельный» лик пятачком дороже, чем за силуэтный, за глаза «зрячие» — гривенник; которые, вместо никакого золота, на сиянии бронзовый порошок наклеят, да еще харчись с этими зубоскалами, трубокурами…
Северный Хлыновск, с собором во главе, не очень потворствовал раскольничьим изображениям иконописца. Соборный протоиерей просто отказывался святить его иконы, зато южный Хлыновск, в лице отца Николая у Крестовоздвиженья, принимал и поощрял работы Филиппа Парфеныча.
С моей первой пробой по иконному делу, когда я изобразил Богоматерь с гневающимся Младенцем, произошла такая история: бабушка принесла ее в собор и поставила, как полагалось, у алтаря на подсвечник; протопоп приметил икону и несколько раз со службы срывался, попадая глазами в мою работу. Наконец, псаломщик получил должное распоряжение и убрал ее на клирос. После обедни, оставшись в одном подряснике, с иконой в руке, протопоп строго спросил на всю церковь:
— Чья древесная доска сия?
Когда бабушка Федосья, растерявшаяся от окрика, произнесла едва внятно: «Внука моего рук дело», — тогда протопоп отвернул свое лицо от ликов материнства, подал изографию бабушке и прибавил вслед:
— Плясовица… Глазами стрекает: святить не буду!..
У Крестовоздвиженья вышло наоборот. Правда, здесь и бабушка была другая — Арина. После случая в соборе пошла она с моей изографией как на смертный бой, готовая любому строптивому попу иконой голову разбить, но отец Николай не только не принял сражения, но даже умилился над молодым задором изображения и рассказал присутствующим историю композиции с гневающимся Христом и склоняющей его к жалости матерью. Когда умиротворенная старуха рассказала эпизод с иконой в соборе, священник ответил вопросом: