Выбрать главу

Самое удивительное, что я не промахнулся ни разу! Все стрелы легли в самый зрачок мишени, и сын старого Лу в восхищении захлопал в ладоши, призывая остальных посмотреть на столь значительный результат.

– Это потрясающе! – кричал он. – Вы, месье Сандал, могли бы с успехом выступать на чемпионате мира!

– Да, – подхватил какой-то тридцатилетний стрелок. – В пятьдесят лет такая поразительная точность!

– В шестьдесят два, – поправил я…

А еще через месяц, когда большинство моих седых волос потемнели и стали походить на воронье крыло, когда отвислый и дряблый живот подтянулся, а грудь окрепла, я понял, что происходит какая-то непонятная, неладная вещь.

Когда я ласкал свою Иду долгими ночами, поражаясь своей силе и выносливости, то чувствовал теперь под ладонями не упругую девичью спину, а мягкое тело взрослой женщины с сильными, чуть полными ногами…

– Что же происходит? – спрашивал я, когда она, довольная, разметавшаяся по постели, прикрывающая простыней прибавившийся животик, жмурилась негой и перебирала пальцами мои черные волосы.

– Ах, – вздыхала она. – Я делюсь с тобою своей молодостью!..

– Прошу тебя, не надо!

– Ах, я не могу этого не делать! Таково уж мое предназначение! Вскоре с тобою произойдут и вовсе непонятные вещи, но ты не пугайся и относись к этому как к должному.

Она потянулась в постели, заколыхав большие рыжие груди, усыпанные веснушками.

– Я – это ты, мой дорогой! – улыбнулась Ида…

Старые знакомые, встречавшие меня на улице, делали совершенно удивленные лица и, прижимая руки к груди, восторгались по-детски.

– Месье Сандал! – поражались они. – Это вы?!. Как вам это удалось?!.

Сначала я кивал утвердительно, но когда по прошествии еще одного месяца тело мое избавилось от полутора пудов веса, то на вопрос, не Сандал ли моя фамилия, я сам делал удивленную физиономию.

– А как похож на Аджип Сандала! – поражались встречные. – На молодого Аджип Сандала!..

Мне пришлось перестать посещать стрельбище и кафе "Рамазан", в котором меня знали как облупленного. Я перестал появляться там, где меня знали, и проводил почти все время с моей Идой.

Весь ужас происходящего заключался в том, что пока я молодел, превращаясь в двадцатипятилетнего юношу, моя Ида претерпевала обратное превращение, словно бы она действительно отдавала мне свою жизнь, перекачивая ее через ночные поцелуи и проникновения.

– Да остановись же ты! – кричал я в отчаянии, когда при свете дня смотрел на ее расплывшееся лицо, полные, в веснушках руки с вздувшимися на кистях венами. – Немедленно прекрати это делать!

– Я не могу! – признавалась она с печалью.

Ей было страшно, когда она, случайно взглянув на себя в зеркало, обнаруживала в нем сорокапятилетнюю женщину взамен шестнадцатилетней девочки, пришедшей ко мне год назад девственно чистой и непорочной. Но мужество в ней пересиливало страх, и в такие минуты она с философским спокойствием говорила, что на все воля Божья, и если так происходит, то, значит, так надо и так тому и быть!

– Понимаешь ли – предназначение!

– Но до какой же степени все поменяется? – вопрошал я.

– Не знаю, – отвечала Ида глубоким, с трещиной голосом.

А еще через месяц я почувствовал к ней отвращение. Мое тело налилось молодецкой силой, и я то и дело ловил на улицах кокетливые взгляды юных девиц, праздно шатающихся по парижским улицам.

Сама же Ида превратилась в женщину бальзаковского возраста и с удивлением взирала на свои бесцветные волосы, которые еще совсем недавно поражали своим огненным морем.

– Ты ли это? – спрашивал я ее в ванной, сбривая густую черную щетину со своих крепких щек.

– Я, – отвечала Ида, плача в наполненную ванну.

– Твои груди расплылись, как будто ты выкормила тройню!

– Я знаю.

– Как ты находишь меня?

– Ты прекрасен.

– А ты ужасна.

– Я знаю, – отвечала она и радовалась, что не видит себя в запотевшем от пара зеркале. – Никто не знает, близок ли, далек ли его конец! И каков он случится!..

– Да-да, – отвечал я автоматически и выбегал на улицу навстречу сладкому дыханию юной природы, дабы насладиться его земляничным запахом.

А как-то, идя по бульвару, я вдруг увидел впереди цокающую каблучками женщину с черными волосами. Что-то в ее походке показалось мне ужасно знакомым, и я погнался за ней стремительно, стараясь заглянуть в самое ее лицо, но женщина неожиданно исчезла, то ли за аркой, то ли просто растворилась в солнечном дне.

И только поднимаясь по лестнице, возвращаясь вечером к Иде, я понял, что это была Полин. И тогда я развернулся, перекрутился на каблуках по мраморной ступеньке лестницы и помчался вон из дома, в котором жила моя последняя любовь, моя пятидесятилетняя красавица Ида.

Я несся навстречу своему предыдущему пожару, зная, что никогда не сгорю в его пламени, что даже не обожгусь огненным языком страсти, а лишь пленюсь иллюзией таковой, так как все было в давнем прошлом и в нем же погребено безвозвратно!..

– Поли-и-ин! – просил я прошлое. – Моя любимая, Поли-и-ин!..

И лишь Настузя, моя милая Настузя, нянька моей жизни, гладила морщинистой рукой мои кудрявые волосы и совсем не удивлялась такому превращению. Она принимала картинки своего прошлого как должное, как плату за такую несчастную жизнь, за потерю своей любви, за потерю своего народа в глубоком детстве, и по-прежнему варила мне курицу на обед.

Я молодел с каждой минутой, нежнея щеками, и глупел мой взгляд. Я перестал удивляться Божественному провидению и перестал думать, что со мною случится впоследствии, как не думают дети всерьез о смерти.

А потом я более не смог улавливать события, происходящие вокруг. Лишь какие-то их обрывки летали ненужной бессмыслицей в моем мозгу. То я видел развешанные по квартире купальники, сочиненные Настузей, то вдруг слышал заливистый смех, доносящийся с улицы.

– Ха-ха-ха! – взлетало от подъезда. – Ха-ха-ха!..

Тогда я бросался к окну, распахивал его настежь и кричал во всю глотку:

– Бертра-а-ан! Любовь моя, Бертра-а-ан!!!

А потом опять горячая ладонь моей негритянки и холодная тряпочка на лбу…

А потом я услышал ее голос. Это было наяву…

Она говорила, что умирает. Она говорила, что пришли последние минуты ее жизни. Она сказала, что честно выполнила свой долг императорской няньки и с лихвой отработала полученную за себя отцом-папуасом кашихонскую сетку… А еще она шептала мне на ухо, чтобы я постарался добраться до России. Там родная земля позаботится обо мне!..

Я открыл глаза и увидел ее лежащей на полу. Руки были неестественно вывернуты, а глаза смотрели безжизненно вверх, как будто угадывали через потолок бесконечное небо с его однополыми обитателями.

И я заплакал по-детски от первого своего горя, от первой своей потери, прижимая руки к сердцу, словно боялся, что из него выпорхнет душа и вслед за нянькиной устремится в пространство.

– Моя Настузя! – простонал я. – Нянька моя любименькая!!!

А она лежала недвижимо, умершая на рассвете, оставившая меня одиноким в своем стремлении к детству, и мчалась ее душа безоглядно навстречу Бимбо.

И тогда, осознав свое одиночество, испуганный до ужаса, я заговорил, глядя на мертвую негритянку:

– Ты плохая. Ты оставила меня одного, а я боюсь!.. Я очень боюсь, понимаешь ли ты?!. Мама! Мама!.. Где моя мама?!!

А потом я помню пустыню и рыжего верблюда, везущего меня через осыпающиеся пески…

А еще потом как будто что-то вспыхнуло, и разглядел я себя на балконе дворца, в котором когда-то родился. Рядом стоял отец – Русский Император, взирающий на площадь, украшенную эшафотом; астролог и звездочет Муслим прислонился к стене, прикрывая от ужаса ладонью лицо, и старуха Беба, занавешенная кашихонской сеткой, икала от волнения.