Выбрать главу

— Согласен. Только два с небольшим года назад за те же самые мысли ты называла меня гением, открывателем и прочая. А теперь, что изменилось теперь?

— Мы изменились.

— Но не изменился поставленный мной вопрос, наука не изменилась. Пространство и время как проблема существуют, я это утверждаю и защищаю свое право заниматься тем, чем хочу. Хотя бы и философией.

— Пожалуйста, ты можешь заниматься всем этим. Но уволь меня. И еще — подумай: что практического, какие практические выводы сделал ты из своих «открытий»? Какая польза людям? Тебе самому? Что же такое твои время и пространство, когда жизнь проходит мимо тебя?

— Мимо меня? Как это мимо меня? Да я ее ощущаю в себе больше, чем кто-либо другой, я живу действительно, я думаю…

— Ты живешь. Конечно. Но где? Чем? Уж не думаешь ли ты, что можно любить человека в двадцать один за то же, что и в восемнадцать? Да, раньше мне нравилось все это, я любила тебя, ты был не как все, ты казался мне умным. Но теперь-то ведь ясно как день — все это голая философия, пустота, — так прикажешь любить, уважать тебя за это? Если не так, то, пожалуйста, растолкуй мне, открой мне глаза, как прежде? Ну же?!

— Ты не права, — ответил Ваганов. — Я… ничего не могу тебе сказать, это надо чувствовать. Когда ты чувствовала, ты любила. И наоборот.

— Нет, я люблю тебя, люблю! Но пойми — так больше не могу. Ведь ты будешь инженером, твое дело техника, а ты до сих пор софист, до сих пор…

— Нет. Нет. Все не так. Лучше не будем!

— Прости. Но я должна тебе сказать. И прошу — не говори мне больше ничего о философии. Делай что хочешь, пиши, думай, занимайся, но не разговаривай со мной об этом. Пощади меня.

Ваганов молча кивнул. Так молча они просидели друг против друга некоторое время. Когда из кухни вышла Лидия Григорьевна и, взглянув на дочь, укоризненно покачала головой, Ваганову вдруг сделалось так обидно за всех троих, что, не выдержав, он поднялся и направился к выходу…

С того времени, когда было ему очень больно или обидно, и начались его бегства. Остаться одному, подумать — в этом была своя радость, свое облегчение. Обычно он долго бродил по городу, спорил в себе, соглашался и не соглашался, но, даже если и выходил мысленно победителем в споре, чувство победы уже не было таким полным и радостным, как прежде. Он начал как будто в самом деле понимать, о чем говорила Лена, но не ту правду понимать, о какой говорила она, а другую. Он понял, что остался один, что то, чем жил и живет он, ей вовсе не нужно.

Он остался один. Но мысленно, пока ходил по улицам, он мог разговаривать почти со всеми людьми, что окружали его. Вглядываясь в людей, он научился вскоре что-то выделять в них, видеть какую-то основу окружающего его движения. Ему казалось, что, разбираясь в некоторых отвлеченных проблемах, он мог выделить в людях нечто общее, вечное, а случайное, ненужное само по себе оставалось в стороне.

Удивительным, правда, было то, что он никак не мог осознать, что же такое он выделял вокруг себя, в чем видел эту неуловимую общую особенность людей. Эта особенность приносила ему какое-то странное чувственное наслаждение, радовала, волновала его — но что же это? Что?

Однажды в институте мимо Ваганова пробежали Лена и Борис; она не видела Ваганова и очень естественно держала Бориса за руку. Ваганова не то поразило, что они были вместе, что держались за руки и что, проходя мимо, не заметили его, но другое: они были как одно настроение — радость, веселье, легкость. Они были все то, в чем ему, Ваганову, не было места. Он — это одно, она — это другое. И вот тут-то он с болью понял, что время в самом деле существует явно, конкретно: время, только оно, внутренние  и з м е н е н и я, происшедшие в Лене, удалили ее от него. Теперь она уже не понимает его, он чужд ей своими мыслями.

Тем с большим чувством внутреннего откровения потянулся он к чужим людям. И вновь увидел в них то притягательные и общее, что словно бы оправдывало его размышления. Тайна, которая была в каждом человеке, то одной, то двумя, а то несколькими чертами, эта тайна была так сильна, что всей душой своей он не мог не потянуться к ней.

Он не понимал еще, что потому он потянулся к ней, что в сердце его, ровно бы уже уязвленном, продолжала жить где-то в самой глубине, в какой-то странной сути надежда. Надежда эта была любовью.

Этой любви еще нужно было проснуться, еще ощутить, вспомнить самое себя, но главное — она жила в нем, она была.

Если его оставили одного, то для того, наверное, чтобы он наконец понял, кому он посвящал все свои метания, поиски, заблуждения. Ведь он любил — и не ту вовсе, с которой жил и с которой был одинок, размышляя о времени и пространстве, но ту, которая и послужила причиной этих размышлений.