Выбрать главу

Мать виновато съежилась от ее слов — она вообще-то если кого и побаивалась, то только старшей дочери, которая, окончив в этом году десятилетку, стала не то что взрослая или самостоятельная, а просто невыносимо, почти нагло прямая и откровенная: что думала, то и говорила, никакого спасу не было от ее прямоты, — тем более, говорила она действительно всегда правду, а правда, известно, глаза колет.

— Думаешь, я не вижу, как маячит тебе твоя Катерина?! Уж наскребла, наверно, на красненькую — и скорей зазывать дорогую подружку. Тьфу!

— Ты бы все же полегче… о Катерине Ильиничне-то. Что ты о ней понимаешь? Ругаться — это все могут… — Голос матери звучал и виновато и обиженно, но самое главное — звучало в нем какое-то затравленное сожаление: как ни делай и что ни говори, а уж уйти сегодня вряд ли удастся.

— А что там понимать-то надо? Пьете — и все. И оправдываете себя как можете — одна войной, другая — болезнями. А чтоб болезней и войны не было, надо наоборот — не пить. А у вас все шиворот-навыворот…

— Научили вас в школе на нашу голову — тугие орешки языком расщелкивать. А война… не дай бог вам пережить ее, как мы пережили. И о болезнях ты тоже еще ничего не понимаешь…

— Не беспокойся — не маленькая уже, понимаю кое-что. Не надо было аборты делать — так и не болела бы сейчас эта твоя Катерина, а детей бы да внуков растила. Подумаешь — одинокая! А кто виноват?

— Во-во, оно и видно, что ничего ты еще не понимаешь. Сразу — виноват не виноват… Вот когда сама полюбишь — тогда и разбирать будешь, кто там виноват, а кто нет. Катерина-то так любила — дай бог каждой такое испытать. Степан у нее офицером в Красной Армии погиб, сама знаешь, — в первые же дни войны, под Брестом, а ребенка-то оставлять нельзя было — Катерина сама газами надышалась, куда ж тут было рожать?

— Послушать вас, так все вы только под бомбами да под газами погибали. Все на войну списываете, вот что! А сами пьете, как последние пропойцы, и совесть окончательно потеряли. Что, скажешь, не так? Ты сейчас пить собиралась с ней — о войне горевать, что ли? Да просто не терпится вам! Не терпится до стакана дотянуться!

— Может, и привыкли теперь, конечно. А ты все равно не лезь к нам в душу, раз не понимаешь в ней.

— Да что у вас за душа такая особая? Ты б лучше Лидкой больше занималась да за отцом по-настоящему присмотрела — вот тогда и проявилась бы она, душа твоя…

— А ты бы вот к матери лучше относилась! Побольше бы уважения к старшим…

— К старшим… Одно только знаете — на словах поучать, а на деле — все слова у вас лживые или удобные для вранья.

Из большой комнаты, не выдержав перепалки, глухо покашливая, показался отец. Мать и дочь демонстративно отвернулись друг от друга.

— Тамара, ты это… ты учи давай лучше, готовься. А с матерью мы сами разберемся. Она тебе мать, ты с ней говори по-человечески. Осуждать всех подряд — это легче простого.

— Давай, давай, защищай ее! — зло огрызнулась Томка. — Хоть бы сейчас не выгораживал ее, а то не успеем оглянуться — она уж опять к своей Катерине Ильиничне улизнет. Защищай, защищай ее!

— Никуда она не уйдет. Мы сегодня пельмени будем стряпать. Ты что, забыла? Завтра десять лет, как мы в этой квартире живем.

— Что ты говоришь?! — Томка насмешливо всплеснула руками. — Ты ее спроси — она-то помнит об этом?

— Наша мать все помнит, — сказал отец и надолго закашлялся, а когда прокашлялся, с улыбкой спросил: — Верно, мать? — И губы его, еще искривленные гримасой кашля, улыбнулись болезненно-прощающе.

Мать, переполненная благодарностью к отцу, как-то даже расправилась в плечах, глаза ее, обычно тусклые и виноватые, избегающие встречного взгляда, вдруг засветились горделивым чувством — что и у нее есть свои праздники в жизни, которые никому не подвластно отобрать, даже такой умной и праведной дочери.

Отец подошел к Томке и, как бы смягчая все еще заметные в глазах дочери колючесть и недоверие, осторожно погладил ее по голове, и Томка, в общем давно уже отвыкшая от отцовской ласки и в то же время всю жизнь чувствующая какой-то неистребимый источник доброты в душе этого самого для нее родного на свете человека, почувствовала нежный ток тепла, охватившего ее, казалось бы, от самых кончиков пальцев до макушки головы, на которой лежала сухая тяжеловатая ласковая рука отца. Отца она любила давно и неизбывно, настолько давно, что иной раз думалось — любила его раньше своего появления на свет, гораздо раньше той любви, которую, конечно же, она когда-то по-дочернему питала к матери и которую расплескала по жизни то ли сама непутевая мать, то ли чересчур резкая и своенравная дочь. И, несмотря на неизбывную любовь к отцу, а верней — из-за постепенного охлаждения к матери, Томка в последнее время испытывала к отцу, кроме любви, еще и раздражение, и даже резче порой — ненависть: своей мягкой податливостью и всепрощением он не только не вытаскивал мать из болота пьянства, от которого женщина становится во сто крат омерзительнее пьяного мужчины, но наоборот — даже как бы способствовал ее неуклонному сползанию в пропасть. И все-таки в эту минуту нежной ласки отцовой руки любовь взяла верх, и Томка, сама еще не зная почему, вдруг посмотрела на мать какими-то иными — прощающими — глазами, и с колющей болью в темечке, что ли, или в какой-то жилке, которая билась у нее на виске, она ощутила к матери прилив неожиданной жалости и понимания-прощения: ведь в глубине души она знала, что, хотя мать пьет теперь уже по давней и заведенной привычке, от которой отвыкать просто не хватает сил, но начинала она пить действительно с огромного и праведного горя: немецкая бомба прямым попаданием прошила дом Томкиной бабушки, и вместе с домом, от которого осталась одна зияющая неправдоподобной пустотой воронка, в прах разлетелись семь человеческих жизней: четвертых материных братишек, бабушки и двух годовалых дочерей-близнецов, которые родились у матери перед самой войной от первого ее брака с Петром Симуковым, да и Петр Симуков, заряжающий зенитного орудия, недолго проходил в живых после этого: немец почти в упор раскромсал его из пулемета своего пикирующего истребителя. И остались у матери от первого мужа только орден Красной Звезды, посмертная награда ему за бои под Рузой, да вечные воспоминания, которые сушили ее тело и душу.