Выбрать главу

Он измучился.

И лишь позже, когда он поступал уже, в энергетический институт, один из студентов посоветовал ему почитать Энгельса.

Энгельс Ваганова потряс. В его полемическом, воинствующем письме он сумел расслышать мягкий, добрый голос человека, который по собственной воле пришел ему на помощь. Всем, кому было нужно, Энгельс рассказывал необходимое, поправлял, советовал, спорил — а когда он особенно едко высмеивал врагов, Ваганов смеялся и хлопал в ладоши…

На «Ждановской» Ваганов вышел из метро и, купив билет до Малаховки, отправился на железнодорожную платформу.

Был совсем уж поздний вечер, электрички ходили редко, и Ваганов, стоя на открытой платформе, на осеннем ветру, продрог. Но это для него ничего не значило, наоборот, он нашел в этом какую-то прелесть: пусть продрог, зато скоро сядет в электричку, будет смотреть в окно и думать о той, к кому ехал.

И даже не знал он, там ли она еще, в тех ли, незабываемых им краях живет, но надеялся, что там, иначе бы зачем он ехал? И когда он смотрел, как ветер, словно вырвавшийся откуда-то, подхватывал с платформы желтые скрюченные листья, рвал и кидал их вверх и как листья, попав в свет луны, золочено взблескивали, искрясь, то почему-то именно это успокаивало его в мысли, что она там, в Малаховке, нигде больше.

Плавно подкатила электричка, и Ваганов, войдя внутрь, устроился в углу, там, где потемней, чтобы лучше виделось в окно. Он заметил, как фонари на платформе совершенно без толчка поплыли в сторону Москвы, замелькали… и пошли уже деревья, кусты. Он знал, что если смотреть и думать о деревьях днем, то они желтые, ну а каковы они теперь? И — привычным представлением — он хотел ответить, что такие же желтые, но разве так это было? Ночь изменила их цвет, блики на окне не давали вглядеться в деревья… И выходило, что цвета никакого нет, а есть блеск.

«Но зачем мне это?»

И как только спросил себя так, то начал думать серьезно, чем он жил и чем мучился последние годы. Все, что было и происходило с ним в эти годы, все, конечно, шло от любви, и у этой любви был собственный путь развития.

Три года он думал о времени и пространстве, и думал для того только, чтобы написать стройную, толковую и никому не нужную, как говорит Лена, работу, а потом спросить себя: для чего же, для чего? — и ответить: не знаю. Но пройдет время, год, еще год — и снова поймешь, что смысл во всем был, только не тот, пожалуй, какой виделся прежде. Если он любил, то работа его была продолжением любви, борьбой за любовь, — разве не так? — и отвечал теперь, усмехаясь: пожалуй, что так. И потому усмехался, что понял все это не тогда, не три, не два даже года назад, а совсем недавно.

Да, прошло еще три года, прежде чем он понял, что, раз полюбив, он не мог уже разлюбить, а раз так, то, что бы ни представляла собой его нынешняя жизнь, в ней нет смысла, ибо в ней нет любви. Это одна сторона. Но вторая сторона как раз в том, что любовь в нем жива, но не к тому человеку, с кем жил, а к другому, который — что теперь? кто теперь? Для того он и ехал, чтобы ответить, сказать себе.

В самом деле, шесть лет упорно боролся, но не с призраками ли боролся? А если нет, то с чем же? С самим собой? Да, отчасти так, но неужели борьба с собой имеет такую цену? То есть неужели, пока боролся за любовь и понял, что любит как будто навечно и что без любви жить нельзя, неужели за это и нужно потерять любовь навсегда? Для того ли вновь открыть ее в себе, чтобы потерять уже наверное?

Неужели он пришел к этому?

Нет, пока он пришел к более простому: раз он должен был ехать к ней, искать и найти ее, он и ехал. Теперь ехал к ней.

К ней, к ней… Это была правда.

Он попытался представить Майю, какая она сейчас, и представить не мог. Перед глазами стояла та, прежняя она: смеющаяся, с тревожными большими глазами, в белой блузке и белых чулках… И такая она (что прежде, что теперь) жила в нем, такой он посвятил тысячи сомнений, тревог, заблуждений, истин… Такую ее, забывая то на миг, а то и надолго, он вновь обретал в своей памяти, как только начинал задумываться: зачем живет, кого любит, к чему идет…

Когда он услышал: «Малаховка», то испугался не столько того, что мог бы проехать, сколько самого себя. Он выскочил на перрон и, замерев всем существом своим, спросил себя: «Неужели я все-таки здесь? Неужели приехал к ней?..»

Впервые Лена назвала его «предателем» спустя год после смерти Лидии Григорьевны.

Лидия Григорьевна, мать Лены, в ссорах между дочерью и Вагановым почти всегда брала сторону зятя. Это была спокойная, тихая женщина, с добрыми глазами, ровным голосом; особенной чертой ее характера была врожденная тактичность, способность внимательно слушать человека, а главное — с полуслова понимать его. Муж ее, Ленин отец, погиб в сорок пятом году на Дальнем Востоке, куда его направили сразу после победы над Германией. Долгое время Лидия Григорьевна жила с дочерью в небольшой комнатке на Арбате, работала кассиром в кинотеатрах, мечтала об отдельной квартире. В шестидесятых годах (в то время еще неохотно вступали в кооператив) она рискнула, внесла первый взнос, а ровно через год они с дочерью въехали в однокомнатную светлую квартиру. Когда Лидия Григорьевна умерла, через два года после свадьбы дочери, квартира была переписана на Ваганова и Лену.