Он вспомнил, например, как постепенно начали ухудшаться отношения между его матерью и женой, и виноваты в этом, вероятней всего, были они сами… Но так ли уж это очевидно? Очевидно было одно: мать с первых же дней с какой-то внутренней обидой и настороженностью отнеслась к нарочито подчеркиваемой самостоятельности Валентины — в чем бы то ни было. «Все хочу делать сама, абсолютно все, совершенно все!» — таков был характер Валентины; любую подсказку, замечание или совет она воспринимала как оскорбления, что не могло, в свою очередь, не обижать мать. В общем — обычные женские штучки, в общем — в таком все духе… И это сейчас вспоминал Бахолдин, вспоминал… но одного не мог вспомнить теперь без содрогания! Жена уже не могла сидеть с его матерью за одним столом… и настояла в конце концов, чтобы он, Бахолдин, ее муж, объявил матери… и он действительно подошел однажды и объявил ей, что с сегодняшнего дня они будут столоваться отдельно. И в ту минуту, когда говорил он это, он не испытывал того стыда, такой боли и муки, какую испытывает сейчас… а ведь он сказал это, это было в жизни, было!.. И никуда от этого не денешься!
То, что было у них тогда с женой, казалось теперь каким-то огромным, безмерным богатством по сравнению с пенсией матери в 30 рублей — и все-таки столовались они отдельно; они, муж и жена, и двойняшки их, Костя и Наташа, ели жирные, вкусно пахнущие щи, прекрасное второе с мясом или курицей, — и черт его знает с чем еще! — и отличное третье, а мать, старенькая, седенькая, садилась после них за тот же самый стол и потихоньку, как бы украдкой, хлебала собственного приготовления какой-то светленький, жидкий супок из железной миски, а потом корочкой зализывала миску начисто и пила чай… — и как же не разорвалось, почему же, почему не разорвалось тогда его сердце! Но еще мучительней было, когда дети их, ничего не понимая, сидя за столом, беспрерывно звали бабушку к себе и никак не доходило до них, отчего сидит бабушка в другой комнате, низко опустив голову, и старается ни за что не показать редких, оскорбленных слез. А они все зовут: «Бабуля… бабуля… ну иди же к нам… садись есть с нами… Мамочка, ну мамочка!.. ты позови бабулю… пускай с нами ест…» И это тоже выдержало сердце! — но как, как могло и смело оно это выдержать?!
И Бахолдин, не жалея теперь себя, продолжал вспоминать дальше… и вспомнил, что если приходили к ним кто-нибудь из друзей во время обеда, то садились вместе с ними… и ели хорошо, не стесняясь, весело разговаривая… а потом вдруг спрашивали: «А мама-то почему не ест с вами?» — и тогда он — опять он! — отвечал: «Да она не хочет еще сейчас…» — или: «А она уже поела… недавно совсем».
И бессознательно теперь, схватив голову руками, Бахолдин заскрипел зубами, раскачиваясь слева направо и справа налево… и не было ему облегчения.
А старая, давнишняя жизнь все мелькала в его сознании… и высокое горе туманить начало ему сердце… Где же и когда это случилось, что, придя раз с работы, он увидал мать лежащей на тахте, с закрытыми от боли глазами… и спросил у жены, мимо пробегающей с бельем, что с матерью… и жена ответила легко: «Представляется». Ему стало вдруг страшно, и он как сумасшедший побежал за «Скорой помощью» и прибежал туда, и что-то кричал, объяснял… а потом приехала «Скорая», сделали матери укол и сказали, что еще бы немного и могло быть совсем худо…
И он понял теперь, Бахолдин, что так и останется письмо нераспечатанным, не сможет он его распечатать и прочитать… и если не дошло письмо по адресу, пусть будет так, что как будто бы оно дошло… Дошло — и все: ни слуху о нем, ни духу…
А утром следующего дня, первого августа, Бахолдин вышел на работу совсем успокоившийся, в который уже раз с надеждой в душе… Он шагал по рейду, по единственной здесь улице, в огромных болотных сапогах, намереваясь работать сегодня на сплаве, возможно, с формовщиками… Встречавшие его сплавщики, и жены их, и дети, все здоровались с ним, и он с ними также здоровался, и от этого что-то настоящее, твердое появлялось в его надежде.
Когда он подходил к конторе рейда, то еще издалека заметил множество людей внизу, а вверху — на крыльце — стоял начальник рейда Савва Иванович и что-то объяснял сплавщикам. И чем ближе к конторе был Бахолдин, тем большее замечал недовольство сплавщиков, которые не хотели слушать Савву Ивановича и неодобрительно гудели. Впереди всех — а это была бригада Вовы Тихонова — стоял сам Вова и, держа в правой руке какие-то листки, махал ими и что-то горячо возражал, как только Савва Иванович смолкал. И бригада, крича вразнобой, поддерживала Вову, и Бахолдин понял, что заварилась какая-то каша. Но он знал, что с Саввой Ивановичем заваривать кашу сложно, и, кто бы ни был прав в споре, в конечном итоге берет верх всегда Савва Иванович. И как только Бахолдин подошел ближе, так его сразу же втянули в этот водоворот, в котором разобраться он сумел не сразу, но, главное, втягивали его таким образом, чтобы оказался он на стороне бригады.