Выбрать главу

— А-а, рядовой Маникин! Живо сюда! Вопросы — позже! Ну-ка, подхватывай Костоусова! Та-ак, молодец…

Одной рукой я обнимаю сержанта, другой — Папу Карло.

…В тот день у меня было странно-уверенное предчувствие, что я увижу ее. Полосы солнечного света пронизывали кроны сосен — каждая иголочка, каждая травинка, попавшая в струи света, выделялась по-особенному отчетливо и резко. В молодом ельничке, в бороздах, оставшихся еще со времен лесонасаждений, я находил много рыжиков. А из-под елок, сочно-зеленые лапы которых касались земли, выглядывали в желтых шляпках маслята…

Никогда еще я не пользовался такой свободой, как в тот месяц. После выписки из санчасти меня освободили от всех дежурств, не говоря уже о строевых занятиях, полевых учениях и прочем. Почти целыми днями я мог бродить по лесу, уходить к реке, удить рыбу. Но если я сидел на берегу реки с удочкой, то сидел не ради рыбалки… Я все ждал, когда на том берегу появится она. И по лесу гулял не потому, что особенно хотелось, а потому, что нельзя же все время сидеть на берегу! Нога моя зажила еще не совсем, и при ходьбе я опирался на палку…

Когда я вышел к берегу реки, ноги сами повели к тому месту, где я обычно прятался в черемуховых кустах. Я знал, что буду сидеть и ждать, когда она появится на том берегу…

…Как сейчас вижу, она вошла ко мне в палату. У меня сидел Папа Карло, он вытаращил глаза, захлопал ресницами — я ему немного рассказывал о Вере. Потом его как ветром сдуло. А она… Она вдруг рассмеялась — точно так же, как смеялась в первый раз. Подошла к моей койке, села рядом и, время от времени спрашивая: «Что, солдатик, не ожидал, да?..», смеялась звонким, веселым своим смехом.

— Я узнала, что ты герой… что ты храбрый маленький солдатик. Что ты умеешь терпеть, переносишь любую боль, бедный мой маленький солдатик… И вот я пришла навестить тебя, не прогонишь меня?

— Меня вообще-то Василием зовут, — хмуро буркнул я, едва сдерживая улыбку.

— Да знаю я, как тебя зовут. Вася Костоусов! Но лучше я буду звать тебя — «мой маленький солдатик»! Ты мой добрый гений, ты даже сам не знаешь, каким добрым гением оказался для меня… Вот хочешь, поцелую тебя за это?!

И, не дождавшись ответа, она наклоняется надо мной, обдает мое лицо горячим дыханием и целует в левую щеку. Никто еще, кроме мамы, не целовал меня, и поэтому со мной происходит что-то невероятное — я закрываю глаза… Я закрываю их невольно, от какого-то странного чувства, которое сильней меня, сильней моей воли…

Она ушла так же стремительно, как и появилась. Я смотрю на соседнюю пустую койку, на которой она оставила два красных яблока, и чувствую, что мог бы сейчас расплакаться.

Я пробираюсь через кустарник к своему заветному месту. Почему-то я уверен, что сегодня обязательно увижу ее. Подхожу к своему месту — и действительно слышу ее голос! Значит, предчувствие не обмануло меня… Сердце бьется очень громко. Я прислушиваюсь к ее голосу… странно, какие-то немыслимые, невероятные слова… как же так? А она говорит, говорит:

— Ласковый мой, родной… Не знаю, ох, не знаю, милый, как буду жить без тебя, не знаю… — Какое-то время ее голос звучит приглушенно, переходит в слабый, беззащитный шепот. — Как хорошо ты целуешь…

— Вера, Верочка…

— Как ты мог подумать такое… Мало ли что я учусь, а ты служишь… Господи, как я измучилась, думала, ну почему, почему он не приходит больше, разлюбил, наверное, меня? Каждый вечер бегала к речке, купалась — все ради тебя, для тебя. Думала, увидишь, поймешь… — И снова приглушенный шепот, а в ответ только одно:

— Вера, Веронька…

— Ласковый мой, мой единственный… — Она смеется, но не насмешливым своим, а доверчивым, опьяненным смехом. — Буду ждать тебя, ждать… только тебя…

Впервые я невольно слышу, как говорят, когда любят. Не в том дело, какие были это слова… Главное — как они говорились, как она произносила их. Я стоял растерянный, оглушенный, какое-то недетское горе, недетская боль вдруг вошли в мое сердце. Впервые я испытал ту боль, которую испытаю в будущем еще не раз и которая, быть может, знакома и вам: ты — любишь, а тебя — нет.

Что мне было делать? Я оказался третьим…

БЕЙ, БАРАБАН!

Ночью я долго не мог уснуть. Неужели завтра, когда дежурный по роте прокричит: «Подъем!» — наступит день, о котором я так долго мечтал? Завтра в общем строю с барабаном наперевес, в белых перчатках, в черном мундире с золотыми пуговицами, в парадных брюках с алыми лампасами буду маршировать по городу и я, совсем недавно простой мальчишка, а теперь… Нет, не в том дело, что теперь я был суворовцем, а в том, что я был барабанщиком. Завтра впереди училищного строя мы будем шагать до площади 1905 года по городу, утопающему в зелени, в ярких транспарантах и флагах, бурлящему от празднично одетых, веселых, смеющихся людей. И весь этот праздничный мир будет с восхищением смотреть, как мы четко печатаем шаг по мостовой, как по команде командира взметаются наши палочки и вот уже слышится гулкая, ритмичная дробь в такт тысяченогому шагу: бей, барабан, бей, бара-бан… А потом, когда на площади выстроятся войска нашего военного округа, именно мы, суворовцы-барабанщики, после долгой, коленчатосложной команды: «…на одного линейного диста-а-анция… пер-рр-рвая рота пр-р-рямо… остальные напр-р-раво!.. шагом… ар-рш!» — именно мы сделаем первый шаг по пустыне булыжной площади, такой она кажется необъятной и страшно манящей. И с этого момента, как только мы ударим в барабаны и стройной коробкой 8×8 (шестьдесят четыре взволнованных мальчишечьих сердца) двинем в марше вперед, ничто уже не будет существовать для нас, кроме желания выдержать, не сбиться, дойти сначала во-о-он до того ориентира, а потом палочки — в правую руку, а левую — на ремень барабана, и уже под мощно-веселый, как бы приподнимающий тебя над землей марш сводного военного оркестра пройти с высоко поднятой головой мимо праздничной трибуны. Военный парад принимают генералы и офицеры, и на их суровых лицах иногда мелькнет нежная или растроганная улыбка — ведь нам, открывающим парад, по одиннадцать лет…