Директора нашел в кабинете, показал эскиз — договорились. Фон сделают маляры светло-желтой краской, а Серегины зверята должны быть поярче. Краски у директора есть, каких нет — Серега принесет.
— Выйдя из школы, Панаев встретил седого; очень старого человека, который ему кого-то напомнил. Этот человек, опираясь на палочку, неуверенно поднимался по ступенькам к школьному подъезду. Их было всего три, первоклашки перескакивали их за секунду, а старичок долго искал место, куда поставить ногу — наверное, минуту или больше.
— Анатолий Сергеевич! — наконец-то узнав своего старого учителя, произнес Серега и помог старику преодолеть последнюю ступеньку.
— Это… Это кто же… — прокряхтел тот. — Вижу — мой выпуск, а вот какого года?
— Из восьмого класса «А», в шестьдесят четвертом выпускался, — напомнил Серега.
— О-о-о! — покачал головой Анатолий Сергеевич. — Давно.
Сквозь очки он близоруко сощурился, видно, диоптрий не хватало, посмотрел на Серегу и сказал:
— Помню… Ой, помню! Слава Никитин!
— Не-ет! — улыбнулся Серега. — Я Панаев.
— Панаев… Это художник? Господи, да как же я тебя не узнал-то?! Ведь я же и на вернисаж ходил. Никак не думал, что это ты. Ну, прости, прости ради Бога. Склеротик я старый!
Пришлось вернуться в школу и усесться на низенькую, обитую поверху дерматином банкеточку, рядом с которой валялся забытый каким-то малышом мешочек со сменной обувью.
— Ты уж про меня спрашивай, — заговорил Анатолий Сергеевич, — про тебя-то я знаю. Я уж на пенсии десятый год. Все не помру никак. Еще лет пять назад на подмены приходил, подрабатывал. Пенсия-то девяносто рублей, не больно много. Сейчас бросил, годы не те, голос слабый, а детишки дурные стали. Вы-то не в пример лучше были. Мы как-то и людьми себя чувствовали. А сейчас-то… ой! Срамота! Представь себе: три дня назад видел, как учитель истории с десятиклассницей в обнимочку шли! Вот перестройка ваша! Рок этот — чудище, все дворы гремят, раньше одни магнитофоны хрипели, теперь и телевизор, и радио, и сами на гитарах наяривают. Девки грубые, матом ругаются, намазаны все, как проститутки. Эх, как вспомню вас, так на душе радость — были же времена! Конечно, шумели, дрались, но не так. Эти уж в пятом классе дерутся чуть ли не насмерть. «Ки-я! Ки-я!» — каратэ все показывают. А уж в восьмом — одиннадцатом и впрямь убить могут. Шел тут вечером, так вокруг меня один дурак на мотоцикле восьмерки пишет и ржет! «Ох, — думаю, — ППШ бы мн, е сюда, с которым я до Кенигсберга топал!» Резанул — и не пожалел бы! Ведь вечером, летом особенно, нос из дома высунуть страшно. В войну не боялся, три раза ранен, а тут, под старость, страшно. Жить не хочется… Дурное время! Привел же черт дожить. Вон дружок мой, Костька Масленников — в один день с Брежневым помер. Ну прожил, допустим, на семь лет меньше меня, зато умер спокойно. Не увидел, как все в тартарары летит. Польша вон, Венгрия — чего вытворяют. И другие за ними начнут, если будет сидеть. А у нас сейчас лафа — демократия! Ори что хочешь, ругайся на Сталина, Маркса, Ленина — ничего не будет. Гибнет все, гибнет!
— А говорят, возрождается, — произнес Серега каким-то, скорее, нейтральным, чем утвердительным тоном.
— Да. Как бы не так! Ты давно последний раз в кино был? Теперь как документальный фильм — так на Сталина, на большевиков — ушат грязи! Телевизор — тоже. Слава Богу, что мой сломался. Новых теперь иначе как по ветеранскому или по талону не купишь. Дожили… В пятидесятых годах легче было телевизор купить, чем сейчас. Да что телевизор, Господи, утюгов нет! И говорят: как хорошо! Да что же хорошего?
Сереге было все это очень понятно. Однако у него все время создавалась иллюзия, будто он говорит с Гошей. Конечно, не с тем Гошей, который сейчас готовился занять место в шкафу биологического кабинета, а с прежним — живым, беспокойным, наивным… «И этот человек меня учил, — удивился Серега. — Кажется, истории. Почему я ее так плохо знаю? Почему я тогда ею не интересовался?..»
Нет, в нем прочно поселилось двое разных людей. Возник внутренний антагонизм — самый страшный из всех. Это почище противоречия между трудом и капиталом. Один человек воочию видел в Анатолии Сергеевиче сталиниста, застойщика и ортодокса. Другой — не мог не: согласиться с обвинениями в адрес перестройки. Это если по-газетному упростить ту невообразимую кашу и мешанину, которой было наполнено все существо Панаева. Когда Аля лихо проповедовала ему свободные мысли о свободном мире, Серега с ней спорил, хотя во многом был с ней согласен. Теперь получалось наоборот, Серега не спорил, хотя тоже не мог во всем согласиться со старым педагогом.