«А ведь у нее могло быть вполне изящное лицо, — неожиданно пригляделся Серега, — у нее очень добрые, дружелюбные глаза, она любит делать людям приятное. Если бы не обрюзгла так рано, не заполучила эту одутловатость, не оплыла жирком, не испортила кожу косметикой и духами… Если бы не охрип голос, если бы не… И имя у нее из сказки, из красивой и великой сказки — Людмила…»
— Бедная ты моя… — сказал он и взял Люську за руки.
— Чего ты… — смущенно пробормотала Люська. — Чего ты, дурачочек…
А он уже потянулся к ней, привлек к губам грубые, не шибко чистые ладони, пальцы с оббитым о ящики с водкой маникюром и поцеловал их осторожным, почти воздушным прикосновением губ, как святыню, как икону, как знамя… Он очень боялся, что сейчас Люська ляпнет что-нибудь дурное, засюсюкает, прилипнет, и тогда — все, крышка, гибель, поражение… Тогда рассыплется та светлая и оживляющая идея, вызревающая в мозгу, сотрется образ, поблекнут краски и тогда к холсту можно не подходить. Не перепрыгнуть планки, не сигануть выше головы.
Но у Люськи, которая всего час, а то и меньше, назад слышала мат и грязнейшие комплименты, которая ворочала ящики с бутылками и катала бочки с пивом (подсобники нализались), Люськи, привыкшей к самой грубой и бесстыжей простоте, вдруг навернулись слезы. Не пьяные, злые слезы, а такие чистые, легкие, счастливые… Она плакала так только на индийских фильмах, глядя на выдуманную, нездешне-прекрасную любовь.
— Нельзя так… — пробормотал Серега, еще ближе придвигаясь к Люське и обнимая ее за плечи. — Не плачь…
Хотя ему хотелось крикнуть: «Плачь! Плачь! Ибо слезы твои суть очищение!» Но нельзя было этого орать, пугать и без того напуганную неожиданными, необычными чувствами бедняжку… А то бы она еще подумала, что он свихнулся.
— Люблю тебя… — прошептала Люська, приникнув лицом к его плечу. — Страшно только…
— Не бойся, не бойся, — пробормотал Серега, — мы же люди, хорошие, добрые люди, и мы вместе…
— Ой-й… — всхлипнула Люська и, шмыгнув носом, с тоской выстонала. — Ну что бы нам раньше встретиться!!! — И затряслась от рыданий.
— Это неважно, — Серега успокаивающе погладил ее по волосам, — встретились же все-таки… А что было — то прошло.
— Прошло, да было…
Люська сбивчиво, торопливо, безудержно стала каяться, исповедоваться в грехах. Говорила она просто, грубо, прямо, не оправдываясь и не стараясь вызвать жалость. И Сереге на какое-то мгновение стало жутко. Жутко не от подробностей этого рассказа, а оттого, что он взял на себя дело, к которому непригоден. Второй раз за сутки ему исповедовался человек. И если исповедь Шурика была исповедью мученика, праведника, то сейчас он слушал исповедь грешницы. Пожалуй, впервые Серега пожалел, что не верит в Бога. Не важно, в какого. Он пожалел, что нет какой-то вышней, потусторонней милости, какого-то всемирового разума, который способен понимать людские беды и грехи и прощать их.
Главной ее бедой было тело, которое рано, очень рано созрело. В тринадцать лет она уже выглядела как сформировавшаяся девушка. Дом родной она запомнила как притон пьянства, разврата и полного цинизма. Мать с отцом пили и дрались ежедневно то между собой, то с «гостями и гостьями», постоянно мельтешившими в доме. Почти каждый вечер одна-две пары оставались на ночь и, не стыдясь друг друга, занимались самым бесстыжим блудом. Люське не надо было ни смотреть заграничные порнофильмы, ни слушать разговоры в подворотнях, ни подглядывать, она все видела сама, воочию. И хотя пьянки и драки ее пугали, но ночные похождения «гостей», да и отца с матерью, ее волновали и тревожили. И когда один из пьяниц, которому не хватило пары, залез к ней, совсем еще сопливой, она восприняла это как должное и без особой борьбы рассталась с невинностью. Потом посадили отца, за драку, в которой зарезали человека. Мать не горевала ни дня, мужчины зачастили к ней, и среди них были те двое, что потом стали Люськиными подельниками. Сперва оба поиграли с ней в любовь, потом решили, что ей можно доверить роль приманки. Люська подстерегала разного рода людишек, которые были не прочь попробовать «свежего мясца», а ее взрослые друзья ждали их в глухом дворике. До смерти не убивали, но часов, бумажника, шубы, шапки и чего-нибудь еще человек недосчитывался. Так продолжалось год, пока наконец не попались.
Четыре года, ровно до совершеннолетия, Люська отсидела в ВТК. Довольно благополучно: ни ее сильно не били, ни она никого не зашибла. После устроилась на работу на завод. Гульба началась сразу, едва вышла. Воля так воля, тем более что четыре года ее окружали одни женские лица. Начала с таксиста, который вез ее с вокзала, потом — общежитие, там ни дня без строчки… С завода через два года выгнали за прогулы и пьянки. Подалась домой принимать наследство. Отец умер в колонии, а может быть, его убили — ей это было неинтересно. Мать хлебнула вместо водки стакан уксуса и сожгла желудок — насмерть.