И актриса любит Марло, чье время уже настало.
И в это самое время внезапно умирает Марло.
Его убивают, как в бездарной трагедии: без малейшей мотивировки. Пустячная ссора в трактире - и великий писатель убит.
Трагический треугольник лишается очень важного угла, но продолжает существовать, ибо по двум известным углам нетрудно восстановить третий. Он восстанавливается в памяти Шекспира и Дездемоны-Офелии, и это усугубляет их горе. Они оба любили Марло, хотя и по-разному. И оба они страдают. Да, да, хотя Шекспир избавился от соперника, но он страдает. Он умеет страдать за других. И это - залог того, что он со временем станет писателем.
Вы не согласны со мной, дипломированные шексмарловеды, вы привыкли считать, что Шекспир был прирожденным писателем. Прирожденным бывает косоглазие, плоскостопие или другая болезнь, а писателем становятся. Писателем делает жизнь. Не утробная, не эмбриональная, а сознательная.
Шекспир видел, как страдает его любимая девушка, и он решил заменить погибшего. Не примитивно, не пошло, как заменяют друг друга ничтожества, а крупно, значительно, как заменяют великие великих. Он решил продолжить Марло не в любви, а в литературе. Он решил продолжить дело Марло.
Вот тогда он и взял себе это имя - Потрясающий копьем, - не для того, чтобы стать Шекспиром в литературе, не для того, чтобы занять высокое положение, а для того единственно, чтобы защитить дело Марло. Некоторые всю жизнь потрясают копьем, благодаря чему добиваются высокого положения в литературе, но они не становятся Шекспирами, как ни потрясают копьем.
А Шекспир - стал. Потому что он любил эту девушку. Марло не любил, и он остался Марло. И никогда - слышите: никогда! - не удалось ему стать Шекспиром.
Все дело в любви. Что бы ни написал Шекспир о любви, не Шекспир творит любовь, а любовь творит Шекспира. Из писателя-неудачника она делает гения литературы.
Такова эта гипотеза, многомудрые и высокочтимые шексмарловеды. Впрочем, в жизни она уже столько раз подтверждена, что давно из гипотезы стала законом. Кем был бы Данте без Беатриче? Кем был бы Петрарка без Лауры?
Что же касается Дездемоны-Офелии, то она полюбила Шекспира, потому что время Шекспира уже пришло. Таи устроены эти прекрасные девушки: они любят тех, чье время пришло. А тех, чье время прошло, девушки забывают.
1982
БОЛДИНСКАЯ ВЕСНА
Первый месяц весны я проводил в Болдине, в Доме творчества писателей, литературном комбинате на семьдесят творческих мест. Осенью там большой наплыв классиков, желающих повторить известный исторический опыт, а весной путевку легче достать, поскольку болдинская весна никак в истории себя не зарекомендовала.
Мой сосед по столу, в прошлом известный юморист, позднее известный поэт, а в последнее время известный прозаик, знакомил меня с болдинскими нравами и рассказывал о своем жизненном пути.
Да, у него уже был жизненный путь, который, несомненно, впоследствии станет известным, но для меня мой сосед сделал исключение, позаботясь, чтобы мне он стал известен уже сейчас.
- Почему я сатиру сменил на поэзию, а поэзию на прозу? Дорогой мой, в этом повинна арифметика. Да, да, простая арифметика. - Он кому-то кивнул, с кем-то раскланялся, кого-то прижал к сердцу и продолжал: - Возьмите прозаиков. Возьмите самых крупных. Льва Толстого возьмите, Достоевского, Тургенева, Гончарова... Затем Герцена возьмите, - говорил он, словно передавая мне холодную закуску, - Горького, Алексея Толстого, Паустовского... Кого еще? Бунина, Куприна... Каков средний возраст этих крупнейших наших писателей? Не трудитесь подсчитывать: ровно семьдесят лет.
Он доел первое и принялся за второе.
- Теперь возьмите поэтов. Тоже самых крупных, разумеется. Пушкина возьмите, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета. Блока и Маяковского. Есенина возьмите. Пастернака и Ахматову. Средний возраст - пятьдесят два. На восемнадцать лет ниже, чем у прозаиков. Вы понимаете?
Да, теперь я начал понимать.
- Ну, а теперь возьмем сатириков. Гоголя возьмем, Щедрина, Чехова, конечно. Затем Аверченко и Сашу Черного, Булгакова и Зощенко, Ильфа и Петрова. Из пародистов - сейчас пародисты в большом ходу, - так мы из них возьмем Архангельского. И что же нам говорит арифметика? Средний возраст сорок восемь лет. Меньше, чем у поэтов, хотя из названных поэтов почти половина умерла не своей смертью. А сатирики, за исключением Петрова, погибшего на войне, все умерли своей смертью, но какой ранней! Гоголь и Чехов едва перешагнули за сорок, Ильф и Петров не дожили до сорока! А еще говорят, что юмор продлевает жизнь. Нет, дорогой, Джамбул прожил девяносто девять лет, но найдите у него хоть одно юмористическое произведение!
Я вежливо наморщил лоб, припоминая творчество Джамбула.
- Какой из этого вывод? Значит, что-то укорачивает сатирикам жизнь почище, чем поэтам дуэли и самоубийства. Сорок восемь лет - средний возраст! Да если б Достоевский столько прожил, не видать бы нам ни "Бесов", ни "Братьев Карамазовых"!
Он доел второе и принялся за компот.
- Конечно, пока молодой, можно заниматься сатирой. И я занимался, вы это знаете! А как перевалило за сорок, думаю - стоп! Так недолго и помереть. И перешел на поэзию. Ну, конечно, жил сдержанно: на дуэли не стрелялся, самоубийством не кончал, смирял свои страсти. А как перевалило за пятьдесят - средний-то возраст поэтический пятьдесят два года! - стоп, думаю. И перешел на прозу. До семидесяти у меня еще десять лет. Поживу, поработаю. А там, возможно, займусь переводами. Переводчики у нас живут долго, особенно если сатиру не переводить...
- То-то я смотрю, у нас мало сатиры...
- Естественно. Как же ее будет много, когда в ней люди не живут? И поэзии настоящей мало. В ней тоже люди не живут.
Я хотел сказать, что и прозы настоящей мало, но воздержался: мой сосед мог подумать, будто он мало написал.
За окном шумело Болдино, не слыша нашего разговора.
- Осень здесь чудесная, - вздохнул мой сосед-прозаик, допивая компот.
1981
ОБЕД С КНЯЗЕМ КУРБСКИМ
Народная мудрость гласит: раз в год и мотыга выстрелит. Но не то важно, что выстрелит, а то, в кого попадет.
В Петра Ивановича Небогу попадали все мотыги и даже чаще, чем раз в год. Иная мотыга сто лет не стреляет, ждет, пока на ее горизонте покажется Петро Иванович Небога.
Когда-то, еще до нашего учреждения, работал Петро Иванович Небога корреспондентом республиканского радио, давал информации о событиях областного масштаба. Днем по телетайпу передаст, а вечером оно уже в эфире. Слушает область, и так ей приятно, что о ней не забывает республика, и проникается область благодарностью к Петру Ивановичу Небоге.
И вот премьера в областном театре. Петро Иванович, конечно, отстукал по телетайпу информацию, причем не после премьеры, а до, чтобы успеть в вечерний выпуск. Но он не учел мотыги: перед самым началом спектакля загорелся в театре занавес, и премьера была сорвана. А информация вышла в эфир.
И ведь подумать: сто лет висел занавес и ничего ему не делалось, тем более, что был он изготовлен из несгораемого материала. Но стоило Небоге сунуться с информацией - и нет занавеса. Сгорел.
В другой раз мотыга выстрелила еще больней. Привел как-то к нам Петро Иванович Небога князя Курбского, потомка того Курбского, который когда-то бежал в Литву от царского гнева Ивана Грозного. Наш Курбский бежал не от царского гнева, а от революции, и не в Литву, а в Румынию, и не сам он бежал, а его отец, а он уже потом в Румынии родился.
Впервые князь Курбский попал в Россию после войны, причем каким-то загадочным образом: минуя всю европейскую часть и очутившись сразу на севере Якутии. Там, в Якутии, он провел несколько лет, отрабатывая долг всех князей Курбских России, а также собственный долг, который он успел сделать, находясь в Румынии.
Сейчас он вернулся. Надо было ему помочь. Кто мог ему помочь? Конечно, Петро Иванович Небога. Он уже не раз получал выговоры за то, что принимает в нашем учреждении посторонних людей, но выговоры Петра Ивановича никогда не смущали. Какой порядочный человек не имеет выговора? Петро Иванович был порядочный человек.
Мы еще никогда не видели ни одного князя, но относились к ним хорошо, потому что из всех князей помнили главным образом князя Трубецкого и князя Волконского.