Он спустил руку ниже. Глаза, нос, подбородок и что-то, что не ощущало прикосновений. Под этим чем-то была его шея, закованная, как в трубу. Труба заканчивалась на груди, и он продолжил изучать собственное тело. Голая грудь, живот, последним, до чего рука дотянулась, был голый член, после этого оставались только незначимые и тоже, разумеется, голые бедра.
Он вернулся к члену и как мог тщательно изучил его. Что должно было быть в паху, он не имел понятия, по ощущениям же все оставалось на нужных местах. И он вернулся к шее — он должен был осмотреть эту странную комнату, а для этого он должен был любой ценой повернуть голову.
Справиться с трубой на шее одной рукой не удавалось, и каждая попытка повернуть голову причиняла такую боль, что он едва не терял сознание. Как ни странно, это открытие его даже обрадовало — вряд ли умершие продолжают чувствовать боль — и придало силы. Он выдохнул, стиснув зубы, и начал осторожно подтягивать ноги, помогая себе правой рукой. Они тоже не слушались, и пришлось сначала шевелить пальцами, возвращая им чувствительность и подвижность, потом — ступнями, потом — пытаться согнуть ноги в коленях.
Эти немудреные упражнения отвлекли его на довольно долгое время. Где-то вдалеке он слышал постоянно сменяющиеся звуки — неразборчивые крики, плач, женские крики, куриный скандал, какой-то металлический звон, детские крики… Но двигался он под размеренный стук: стук — движение, стук — движение. Так было легче не терять концентрацию и не впадать в истерику от постоянно накатывающих приступов паники.
Он остановился. Правая нога так и замерла, полусогнутая, а воспоминание прошло перед глазами отчетливо, как будто увиденное со стороны. Он даже услышал голоса.
— Сука! Говорил я тебе так не делать? Не делать? — Орущий мужчина был сильно пьян, выговаривал слова четко, словно сам боялся в них запутаться. — Сколько раз тебе говорить? Ты, блядская ведьма?
Женщина плакала и, судя по всему, пыталась оправдываться. Она бормотала что-то бессвязно, и слов ее было не разобрать.
Он закрыл глаза и увидел тесноту пыльного шкафа, почувствовал, как пахнет заношенная одежда — уличной грязью и нафталином. Дверь шкафа оставили приоткрытой, и через щель было видно, как нетрезвый, почти не держащийся на ногах человек медленно таскает по полу за волосы женщину.
— Дрянь! Тупая никчемная дрянь! Руки никуда не годятся! Все твои блядские шуточки!
Эта женщина делала что-то не так — или так, но мужчине это не нравилось. И она не сопротивлялась.
Эта женщина была его матерью.
Он попытался вспомнить ее имя. Элен? Айрини? Эйлин? Эвилин? Ненавистный стук колотил в уши, и внезапно он сообразил, что это просто часы. Обычные часы, точно такие же, наверное, как и те, что висели в доме его родителей. И точно так же они должны были колотиться в вечность по ночам в доме Элен (а быть может, Эйлин или Эвилин) и этого мужчины, пьяного и ненавистного.
Воспоминание было детским, обидным и ярким, и ему показалось странным, что он видит как наяву то, что было давным-давно, и не может вспомнить ни одного имени, ни одного события из недавнего прошлого. А быть может, этого прошлого у него и не было?
Где он оказался, как он здесь оказался, зачем? На мгновение выдержка ему изменила, и ей на смену пришел одуряющий, холодный страх, сильнее, чем все прежние накаты паники, и противостоять ему, справиться с ним на этот раз не получилось. Он рванулся, шею обожгло как пламенем, и на фоне этой вспыхнувшей боли он почти не заметил, как засаднила левая рука.
Немного придя в себя, он поднял левую руку. Она была в крови, но не сказать, чтобы слишком серьезно поранена, и не так уж сильно болела. После адова пламени в шее эту боль вполне по силам было терпеть и даже не замечать.
С двумя руками дело пошло быстрее. Он подхватывал обессиленные ноги под колени и заставлял их сгибаться и разгибаться. Время шло, и он замечал это, поглядывая на пятна на потолке — они двигались, и он понял, что это движется солнце, наверное, уже к закату.
Он опять остановился. Было лето. Возможно, не очень позднее, но все-таки лето — длинный день, звуки со двора. Весной и осенью звуки иные. Это тоже было не воспоминание — знание. Он вздохнул. Все его усилия могли оказаться тщетными. Не потому, что кто-то запер его в этой темной комнате, а потому, что он лечится здесь — от чего-то, ему неизвестного. Но если это была больница, подумал он, больница, а не тюрьма.
Было ли что-то в его потерянной жизни такое, за что он мог угодить в тюрьму?
Он вспомнил про детские голоса. Раздражающие и провоцирующие на крик его самого. Он ударил ребенка? Избил? Убил, намеренно или нет? А быть может, убил того человека, которого видел в воспоминаниях, — своего отца? Или тот человек вовсе не был его отцом? За что вообще могут отправить в тюрьму? А быть может, он оклеветан?