Персон наш был упрям, а кроме того — безумно влюблен. Стихия волшебной сказки, казалось, заливала готической розовой водицей все усилия взять приступом бастионы ее Дракона. На следующей неделе он в крепость проник и стал меньшей для нее докукой.
15
Потягивая ром на залитой солнцем террасе Café du Glacier,[29] чуть ниже приюта Дракониты, слегка опьяненный алкоголем, замешанным на горном воздухе, Хью весьма самодовольно поглядывал на лыжное поле (чудное зрелище после всей этой водицы с острова, именующего себя майкой) и впитывал блеск горнолыжных трасс, синеву следов «елочкой» на снегу, многоцветье фигурок, словно случайным мазком намеченных на слепящей белизне рукой фламандского мастера. Он подумал, что этот вид можно бы прекрасно использовать для суперобложки «Пленника креплений» — автобиографии знаменитого лыжника, рукопись которой (тщательно исправленную и дополненную множеством издательских рук) он недавно готовил к печати, ставя вопросительные знаки, как он сейчас вспомнил, против таких терминов, как godilles или wedeln[30] (rom.{20}?). Забавно за третьей рюмкой глядеть на всех этих нарисованных человечков, снующих туда-сюда, теряющих кто лыжу, кто палку или победно завершающих вираж в брызгах серебряной пыли. Хью Персон, перейдя теперь на вишневую водку, стал думать, хватит ли ему сил заставить себя последовать ее совету («такой большой, славный, спортивный янки — и не умеет кататься на лыжах!») и превратиться в одну из тех фигурок, что, лихо согнувшись, летят с горы, или он навечно обречен вновь и вновь принимать беспомощную позу неуклюжего новичка, который, рухнув в снег, долго лежит на спине, напрасно изображая безмятежного ленивца. Растерянным и влажным оком он никак не мог найти в толпе лыжников силуэт Арманды. Однажды он был уже уверен, что ее отыскал — она парила и мелькала в своей красной куртке, с непокрытой головой, очаровательная до безумия, — вон, вон она, а теперь тут, — подскакивает на трамплине, стремительно приближается, исчезает на мгновение за бугром — и вдруг превращается в пучеглазую незнакомку.
В этот самый миг, шурша блестящим зеленым нейлоном, она появилась с другой стороны террасы. Она несла в руках лыжи, но еще не сняла своих замечательных ботинок. Он потратил достаточно времени на изучение швейцарской лыжной экипировки в витринах магазинов, чтобы знать, что кожу заменили пластики, а шнурки — твердые застежки.
— Первая девушка на Луне, — сказал он, указывая на ее ботинки. Если бы они так плотно не сидели на ногах, она пошевелила бы внутри пальцами, как обычно поступают женщины, когда кто-нибудь хвалит их обувь (улыбающиеся пальчики вместо гримаски губ).
— Послушай, — сказала она, разглядывая свои «Мондштейновские сексоходы»{21} (их невероятное название), — я лыжи оставлю здесь, переобуюсь, и мы с тобой спустимся à deux,[31] Я поссорилась с Жаком, и он ушел со своими дорогими дружками. Слава Богу, все кончено.
Сидя напротив него в божественной кабине подвесной дороги, она удовольствовалась сравнительно учтивой версией того, что позже поведала ему во всей красочности мерзких деталей. Жак требовал, чтобы она присутствовала на мастурбационных сеансах, которые он проводил с близнецами Блейк у них на даче. Раз он уже заставил Джейка показать ей свою снасть, но она, топнув ножкой, призвала их к порядку. Теперь Жак поставил ей ультиматум: или она будет участвовать в их гадких играх, или он отказывается с ней спать. Она готова быть сколь угодно современной и в социальном смысле, и в сексуальном, но это, по ее мнению, грубо, оскорбительно и старо, как Древняя Греция.
Кабина так и парила бы в голубом сиянии не хуже райского, если бы могучий служитель не поймал ее прежде, чем она повернула обратно в вечность. Они вышли. Под навесом, где машина творила свою скромную нескончаемую работу, царила весна. Чопорно извинившись, Арманда на минуту исчезла. На заросшем одуванчиками лугу паслись коровы, из близлежащей buvette[32] раздавалась радиомузыка.
В застенчивом трепете молодой любви Хью мучился мыслью, можно ли будет ее поцеловать, если они остановятся отдохнуть на каком-нибудь извиве тропинки. Да, он попробует, как только они достигнут пояса рододендронов, где, вероятно, сделают привал — она, чтобы снять куртку, он, чтобы вынуть камушек из правого ботинка. Рододендроны и можжевельник давно сменились ольховником, и знакомый голос отчаяния стал внушать Персону, что камушек и мотыльковый поцелуй лучше отложить до другого раза. Когда они дошли до ельника, она остановилась, осмотрелась по сторонам и сказала столь же обыденным тоном, как если бы предлагала собирать грибы или ягоды: «А теперь займемся любовью. Вон за теми деревьями есть симпатичная полянка со мхом — никто не помешает, если не тянуть». Нужное место было отмечено апельсиновой кожурой. В порядке подготовки, какой требовала его нервическая плоть (просьба «не тянуть» была ошибкой), он попробовал ее обнять, но она рыбьим движением вывернулась и уселась на кустики черники, стаскивая с себя башмаки и брюки. Вдобавок ко всему, его неприятно поразила рифленая фактура ее черных рейтуз грубой вязки, которые она носила под лыжными брюками. Спустить их она согласилась только до необходимого уровня. Ни целовать себя, ни даже поласкать ей бедра она не позволила.
— Ну, значит, не везет, — в конце концов сказала она, но стоило ей, приподнявшись и натягивая рейтузы, ненароком к нему прижаться, как он моментально обрел силы и исполнил все, что от него требовалось.
— Ну а теперь домой, — обронила она обычным голосом сразу, как только дело было сделано, и они в молчании стали быстро спускаться дальше.
За следующим поворотом тропинки внизу показались первые сады Витта, а еще ниже можно было разглядеть сверкающий ручеек, лесной склад, скошенные поля, коричневые домики.
— Ненавижу Витт, — сказал Хью. — Ненавижу жизнь. Ненавижу себя. Ненавижу эту старую мерзкую скамейку.
Она остановилась, чтобы взглянуть, куда указывает его гневный палец, и он ее обнял. Сперва она попробовала уклониться от его губ, но он отчаянно настаивал. Внезапно она уступила, и тут произошло маленькое чудо. Дрожь нежности подернула рябью ее черты, словно ветерок — отражение в воде. На ресницах ее блестели слезы, плечи дрожали в его объятьях. Этому мигу нежной муки больше не суждено было вернуться — вернее, ему не дано будет времени, чтобы повториться по завершении цикла, заданного его собственным ритмом; и все же это короткое содрогание, в котором она растаяла вместе с солнцем, вишневыми деревьями, прощенным пейзажем, задало ноту для его нового существования, подразумевающую, что как бы «все в порядке», несмотря на ее припадки дурного настроения, глупейшие капризы, грубейшие требования. Именно этот поцелуй, а не то, что ему предшествовало, и был истинным началом их романа.