Возвращаясь до обычного уровня, мы видим висящий на вешалке черный плащ Персона и его графитово-серый пиджак на спинке стула. Ко дну корзины для бумаг под карликовым письменным столом, стоящим в северо-восточном углу комнаты и полным бесполезных ящиков, прилипли (хотя служащий только что выбросил мусор) клочки бумажной салфетки с жирным пятном. Шпиц{55} спит на заднем сиденье Амилькара{56}, на котором жена собачника возвращается в Трю.
Персон зашел в ванную, опорожнил мочевой пузырь и хотел было принять душ, но теперь она могла прийти в любую минуту, — если вообще придет. Он надел шикарный свитер с отложным воротником и достал последнюю оставшуюся таблетку от изжоги — он помнил, в каком она кармане, но не сразу определил этот карман (странно, как некоторым людям трудно разобраться с первого взгляда, где у висящего пиджака правая пола, а где — левая). Арманда считала, что настоящий мужчина должен одеваться безупречно, а мыться — не слишком часто. Дуновение мужеского запаха из gousset,[51] говорила она, при некоторых соприкосновениях может быть весьма привлекательным. Деодорантами пользуются только дамы и горничные. Никогда и никого в жизни он не ждал с таким нетерпением. Лоб его взмок, он дрожал, коридор был пустой и длинный, немногие постояльцы находились главным образом внизу, в гостиной, где они болтали и играли в карты или просто счастливо покачивались на мягком бережку сна. Он снял с постели покрывало и положил голову на подушку, носками касаясь пола. Новички любят наблюдать за такими действующими на воображение пустяками, как впадина в подушке, увиденная через лобную кость, сквозь изрытый извилинами мозг, затылочную кость и черные волосы. Поначалу нашего нового бытия, всегда завораживающего, иногда страшащего, этот род невинного любопытства (дитя играет с извивающимся отражением в воде ручья, в северном монастыре монахиня из Африки с наслаждением дотрагивается до хрупкого циферблата своего первого одуванчика) не есть нечто исключительное, особенно если жизнь персонажа с размывами окружающей материи прослеживать от юности до самой смерти. Сей персонаж — Персон — медлил на воображаемом пороге воображаемого блаженства, когда Армандины шаги приблизились, дважды вычеркнув «воображаемый» на полях корректуры (вечно на них не хватает места для вопросов и поправок). Вот когда оргазм искусства заструился по позвоночнику с силой куда большей, чем при сексуальном экстазе или метафизической панике.
В миг ее теперь уже неотменимого появления в прозрачных дверях комнаты он почувствовал восторг, как бывает при взлете: пользуясь неогомеровской метафорой — земля наклоняется, потом снова возвращается в горизонтальное положение, и практически без затрат времени и пространства мы уже на тысячу футов от земли, и облака (легкие, пушистые, очень белые, разделенные более или менее широкими промежутками) как бы разложены на плоском стекле небесной лаборатории, сквозь которое далеко внизу, на пряничной земле, виднеется то изрезанный шрамами склон, то круглое индигового цвета озеро, то темная зелень соснового леса, то вкрапления деревень. Вот идет стюардесса, несет прохладительные напитки, — это Арманда, она только что приняла его предложение, хоть он и предупреждал, что она многое преувеличивает, например удовольствие от вечеринок в Нью-Йорке, его работу, будущее наследство, писчебумажное дельце его дяди, горы в Вермонте, — и в этот момент аэроплан взрывается с ревом и надсадным кашлем.
Закашлявшись, наш Персон сел на кровати и в душащем мраке стал нащупывать выключатель, но от щелчка было столько же толку, сколько от усилий паралитика подняться с места. Поскольку в его прежней комнате на четвертом этаже кровать стояла у другой, северной стены, он кинулся, как оказалось, к двери и отворил ее настежь, вместо того чтобы попытаться, как он думал, спастись через окно, не запертое на щеколду и распахнувшееся, как только роковой сквозняк принес клубы дыма из коридора.
Пламя, сначала питавшееся подкинутым в подвал промасленным тряпьем, потом поддержанное более летучей жидкостью, предусмотрительно разбрызганной по лестнице и коридорам, быстро распространилось по гостинице — однако «к счастью», как выразилась на следующее утро местная газета, «погибло лишь несколько человек, так как занято было всего несколько номеров».
Теперь языки огня краснокожей колонной поднимались по лестнице — один за другим, парами, тройками, рука об руку, со счастливым гуденьем между собой переговариваясь. Но Персона загнал обратно в комнату не трепещущий их жар, а едкий черный дым; простите, — сказал учтивый огонек, придерживая дверь, которую он тщетно старался закрыть. Окно хлопнуло с такой силой, что стекла разлетелись каскадом рубинов. Уже смертельно задыхаясь, он подумал, что буря снаружи, должно быть, способствует пожару внутри. Наконец, спасаясь от удушья, он сделал попытку вылезти наружу, но на этой стороне ревущего дома не было ни балконов, ни выступов. Когда он добрался до окна, длинный язык с заостренным бледно-голубым кончиком, танцуя, остановил его изящным жестом руки в перчатке. Сквозь рушащиеся дощатые перегородки и падающую штукатурку до него донеслись человеческие вопли, и одним из его последних ложных умозаключений была мысль, что это крики людей, спешивших к нему на помощь, а не стоны товарищей по несчастью. Вокруг него вращались пестрые кольца, и ему на мгновение вспомнились овощи из жуткой детской книжки — победно кружащиеся, все быстрей и быстрей, вокруг мальчика в ночной рубашке, который тщетно пытается пробудиться от радужного головокружения сна. Последнее сновидение — раскаленная добела книга или коробка, совершенно пустая, прозрачная, просвечивающая насквозь. Это, наверное, оно и есть: не грубая боль физической смерти, но иная, несравнимо горшая мука, — таинственный ход, необходимый, чтобы душа из одного состояния бытия перешла в другое.
Легче, сынок, легче — сама, знаешь, пойдет!