Выбрать главу

Едва ли надо говорить, что описание г-ном Гудмэном русской среды не ближе к действительности, чем, скажем, представления какого-нибудь калмыка об Англии как об адском месте, где учителя с рыжими бакенбардами засекают школьников до смерти. А что действительно стоит подчеркнуть, так это факт, что Себастьян рос в атмосфере умственной утонченности, сочетавшей духовную благодать русского дома с лучшим, что есть в европейской культуре, и каким бы сложным и своеобразным ни было отношение Себастьяна к его русскому прошлому, оно не имело ничего общего с той вульгарностью, какую ему приписывает биограф.

Помню Себастьяна мальчиком – он на шесть лет меня старше – за восхитительной возней с акварельными красками в уютном конусе света дородной керосиновой лампы, розовый шелк ее абажура горит в моей памяти, словно только что расписан ужасно мокрой Себастьяновой кистью. Вижу себя, четырех или пяти лет, как я верчусь и тянусь на цыпочках, чтобы за движущимся локтем брата получше разглядеть ларчик с красками; клейкие красная и синяя до того зализаны кистью, что в углублениях блестят эмалевые донца. Каждый раз, когда он мешает краски в жестяной крышечке, раздается легкое постукивание, а воду в стакане заволакивают волшебные облака. Темные, коротко остриженные волосы Себастьяна не закрывают родинки над просвечивающим пунцовым ухом, – я к этому времени уже забрался в кресло, – но он все так же не обращает на меня внимания, пока я в отчаянном нырке не пытаюсь мазнуть по наиголубейшему из кирпичиков ларца. Тогда, не оборачиваясь, он отпихивает меня движением плеча, молчаливо-безучастный как всегда. Помню: свесившись через перила, слежу, как он поднимается по лестнице, только что из гимназии, в черном мундирчике и кожаном поясе, о котором я втайне мечтаю, поднимается медленно, сутулясь и влача за собой пегий ранец, похлопывая ладонью по перилам и порой перескакивая сразу через две или три ступени. Я вытягиваю губы и выжимаю белую слюну, она летит вниз, вниз, всегда мимо цели: я поступаю так не из желания сделать ему гадость – это лишь попытка, томительная и напрасная, заставить его бросить взгляд на мое существование. И еще одно живое впечатление: он на велосипеде с низким рулем катит по расцвеченной солнцем дорожке парка в нашем имении – неспешно, не крутя педали, – а я бегу следом и припускаю сильней, когда его ступня в сандалии налегает на педаль; я изо всех сил стараюсь не отстать от шипяще-тикающего заднего колеса, но он не обращает на меня внимания, и вскоре я безнадежно отстаю, выдохшись вконец, но продолжаю бежать ему вслед.

Позже, когда ему было шестнадцать, а мне десять, он, случалось, помогал мне готовить уроки, но объяснения его были до того быстры и нетерпеливы, что от такой помощи не было никакого толку, и очень скоро он совал карандаш в карман и надменно удалялся. Он был тогда рослым юношей с нездоровым цветом лица и темной тенью над верхней губой. Волосы его разделял блестящий пробор, и он писал стихи в черную тетрадь, которую держал под замком в ящике стола.

Раз я заметил, где он прячет ключ (в щели стены возле белой голландской печи в своей комнате), и отпер ящик. Там и была эта тетрадь, а еще фотография сестры кого-то из одноклассников, несколько золотых монет и муслиновый мешочек с засахаренными фиалками. Стихи были на английском. Незадолго до смерти отца нам стали давать домашние уроки английского, и хотя я так и не научился свободно говорить на этом языке, читал и писал я сравнительно легко. Смутно припоминаю, что стихи были очень романтические, полные темных роз и звезд и зовов моря; но одна подробность стоит в моей памяти очень ясно: вместо подписи под каждым стихотворением стоял шахматный конь{6}, нарисованный черными чернилами.

вернуться

6

…вместо подписи… стоял шахматный конь… – См. преамбулу к комментариям.