Дожидаясь часа, назначенного для встречи с Леной, я прошелся по экспозиции с нежностью и досадой, которые испытываешь иной раз при посещении наших музеев: машинописные аннотации прикреплены уже потрескавшейся и отстающей клейкой лентой: старые фотографии и картины погибают под медленным, но непрерывным натиском влажности; диорамы и чучела в глубоком запустении; дно плексигласового ящика для пожертвований усыпано тонким слоем монет самого низкого достоинства, а сам он заполнен пластиковыми соломинками и обертками от «джуси-фрут». Я подслушал, как старый-престарый смотритель проводит экскурсию светловолосой парочке потных бэкпекеров на безупречном колониальном английском, и с такой свежей искренностью, как будто он делится глубоко личными воспоминаниями. Туристы, похоже, с трудом поспевали за его мыслью.
И вот я в такси по дороге в Свани, усадьбу Сальвадоров. От шоссе отходят длинные, ведущие к асьендам дороги, плотно засаженные с обеих сторон длинным зеленым тростником, меж стен которого часто мелькает море. Когда мы проезжаем перекрестки, я верчу головой и пробегаю глазами по длинным зеленым коридорам, в конце которых синева двух разных оттенков, мелькнув, исчезает из виду.
Кристо совершенно неожиданно явился на новогоднюю вечеринку, чем вызвал заметное оживление среди своих старых друзей — некоторые даже бросили танцы и подошли пожать ему руку. Прошло несколько лет — пять, если быть точным, — однако его поразило, что сверстники изменились только внешне, лишь усы, бороды да пышные наряды поменялись в соответствии с последней европейской модой. Когда фанфары в честь его возвращения стихли и друзья вернулись к своим кружкам или пошли расшаркиваться перед партнершами по танцам, которых они покинули, Кристо вышел на террасу.
Луна уже взошла. Каждую ночь он наблюдал с палубы корабля, как она убывает и снова растет, и так пять раз, и теперь она снова полная, такая же, как в тот вечер, когда он покинул Барселону. Воздух здесь был прохладнее, чем в Маниле, где стены и улицы вокруг капитолия как будто удерживали дневное тепло или впитывали жаркие пересуды о революции, которые ему пришлось услышать в частных домах. Дома, в Баколоде, вечер как будто дышал свободнее. А может быть, с улыбкой рассуждал Кристо, я просто поддался ностальгии после долгой разлуки. Он стал раскуривать трубку.
Только после того, как она толком разгорелась, он заметил, что на террасе он не один. В тени дальнего угла, возле большого растения в кадке, три человека с жаром о чем-то шептались. Он думал было вернуться в залу, пока его не заметили, но тени внезапно прервали свое тайное совещание и обернулись на него, сперва один, потом второй, и вот уже все трое весело звали его по имени. Конспираторы слаженно вышли из сумрака, широко улыбаясь, и стали хватать и трясти его за руки, похлопывать по спине с горячими приветствиями и пожеланиями успехов в новом 1895 году. То были его старые, милые сердцу друзья Анисето Лаксон, Хуан Аранета и Мартин Клапаролс, все трое громко гоготали, как смеются мальчишки, когда их застукают за каким-нибудь постыдным занятием.
Во всякой предопределенности Судьбы заложены сложные коллизии неисследованной природы. Все мы с рождения обречены на неприятности… Свобода, проистекающая из материального благополучия, создает вакуум, Четвертую Жажду, которую необходимо утолять либо поиском приключений, либо тоской, либо неудавшимися попытками чего-то достичь, проблемами или душевными бурями в любом сочетании… Жалеть элиту не за что, но и хулить огульно не следует. Это не соответствует интересам прогрессивно мыслящего гражданина… Поношение по определению ведет к противостоянию и вражде, создает менталитет «мы против них» и ввергает нас всех в баталию, бессмысленную и беспощадную.
Сегодняшние рабы завтра станут тиранами — пролетариат свергает гегемонию, чтобы установить свою гегемонию, которую в конце концов свергнет протогегемония, но и она в свою очередь утратит позиции. По этому головокружительному кругу человечество и гоняется за своим тысячелетия назад утраченным хвостом… Отчуждение элит является внеполитическим эффектом политики и вызвано не только беспокойством имущего, но и таким по-человечески понятным и оправданным чувством плутократов, как обеспокоенность измельчанием человеческой природы.