Отдельная монада есть сознание и несознание вообще, целый мир в особенности, определяющейся степенью ясности этой монады. Монады - это умножение (Vervielfachung) мирового целого. Каждая из них есть все, пусть даже в самых различных степенях осознанности. Экзистенция не существует для себя, она не есть в себе все, но существует в своем бытии к другой экзистенции и в соотнесенности с трансценденцией.
Монада не есть экзистенция, не есть историчная определенность, не есть исчезающее явление экзистенции во времени, но есть метафизическое единство, наличное в течение всего времени. Она есть поэтому формация гипотетической метафизики, а не экзистенция и ее просветление. Ее помысленность (Gedachtwerden) не рождает никакого призыва к экзистенции.
2. Искушение в воле к знанию.
- Хотя просветление экзистенции и пользуется объективностями и субъективностями, но оно не создает ориентирования об их бытии. Объективности и субъективности не подразумеваются в нем как предметные констатации, но словно бы выслушиваются, как факты ориентирования в мире. Здесь, вместо того чтобы проделывать еще раз то, что уже сделала наука, - при предпосылке знания науки призывают (evoziert) возможную экзистенцию. Углубление в так-бытие обстояний приводит просветление экзистенции не к более полному познанию, но дает ему слово, существенное для самобытия.
Если бы просветление экзистенции, посредством онтологических высказываний об экзистенции, вело к некой новой объективности субъективного, то подобное окаменение призывающего мышления было бы по своему познавательному значению ничтожно и было бы орудием для злоупотребления:
Если, например, преходящую мысль просветления экзистенции я фиксирую, превращая ее в положение: существует столько же истин, сколько есть индивидов, - то положение это впоследствии ложным образом используется для подтверждения всякого спонтанного своего-существования в его произволе: всякое существование, апеллируя к значимости такого положения, может претендовать на то, чтобы находить в себе ценность только в силу одного своего существования. И тогда атомизм многих с грубой витальностью восстает против возможности самобытия, становящегося лишь в коммуникации. Смысл просветления экзистенции оказывается искаженным, обращаясь в свою противоположность.
Если, двигаясь в обратном направлении, я фиксирую, объективируя его, положение: существование экзистенций действительно в коммуникации и имеет свою истину в становлении их общности в единство, - то я могу мнить, будто обладаю в чем-то внешнем то, что возможно лишь экзистенциально; тем самым я догматически утверждаю необходимость некоторой общительности и братания с каждым, организующей работы любой ценой, выступаю за все более обширную государственность (Staatswesen), за единство orbis terrarum, за имперское начало (das Imperiale) во всякой его форме. Но внешнее единое и целое могут быть лишь средой для возможных экзистенций; они становятся погибелью для них, если из-за абсолютизации внешних единств утрачивается истинное единство в трансценденции.
То же самое злоупотребление совершается в широте человеческих речей как оправдание, обоснование, подведение опоры и гарантия. В повседневной жизни беспрестанно низводят безусловное на степень простого предмета, употребляя объективирующие слова об экзистенциальном. То и дело требуют чего-то и сожалеют об отсутствии, заверяют в чем-то и что-то подтверждают. Говорят о любви, громко причитают о пограничных ситуациях и своим явно утверждаемым безусловным, которое само так и не становится действительным, крушат в ничто всякую возможность и действительность. В этом и заключается неистина: то, что в точках кульминации, в артикулирующие моменты имеет смысл и вес как выражение и как призыв, то же самое как содержание ежедневных слов (täglicher Inhalt des Sagens) делается пустым. Против этого злоупотребления регулярно используемым выражением фактической безусловности бывает молчание. Холодность и твердость выражения, дельность и косвенность манеры могут с большей легкостью завязать подлинную коммуникацию, чем предвосхищающая и сводящая в обыденное эффективность речи в экзистенциально-философских оборотах. Опорой для повседневности служит достоверность возможного в решающее мгновение, и не та верность, которую знают как сказанную, но молчаливая верность.
Каждое положение просветления экзистенции, если его принимают не как призыв, но как высказывание о бытии, которым оно является лишь по своей непосредственной форме, служит искушением к этому злоупотреблению им. Если мы лишим положение призыва, заключающегося в требовании его воплощения, то с помощью знаков (signa) просветления экзистенции становятся возможны применяющие речи (ein anwendendes Reden), как если бы, скажем, нечто «было» так или же не так. Тот же самый смысл имело бы законченное учение, и даже одно лишь начало и начинание, онтологии экзистенции (Existenzontologie). Отсюда происходит специфическая софистика, сопровождающая всякую философию экзистенции. Там, где мы находимся, казалось бы, в наибольшей близости к экзистенциально подлинному, нас постигает самое глубокое падение.