Москва постепенно приходила в себя, даже мусор из Александровского сада за двое суток солдаты почти вывезли, хотя до восстановления поврежденных башен и стен было еще далеко. Прослышав, что Петровский дворец заминирован, да еще своими же и да еще и коды взрывателей утрачены, велел сперва его разминировать и только потом «водку пьянствовать и салюты салютовать», побрезговал предложенным ему чудовищным дворцом барона Фонрановича на Патриарших, водворился пока в самый дальний угол Теремного дворца в Кремле и не хотел никого видеть. Генералу Аракеляну к нему явиться пришлось именно туда, и вернулся от него Тимон — зеленей некуда. Новостью было то, что новый выход из Кассандровой Слободы, коим прибыли и митрополит, и цесаревич, и вскоре должен был прибыть предиктор Гораций, существует, и он даже, о Господи, сообщил, какой это выход, — и одновременно сообщил то, что царь наотрез не хочет возвращаться в Москву, уже и отречение подписал. Первым оригинал отречения в России увидел Тимон. В царевиче всегда чувствовалась отцовская жесткость, но теперь он вел себя как выполняющая высшую волю машина. Он и всегда-то был хорошим сыном, но теперь это ужасало.
Замок барона Исайи Фонрановича Тимон временно аннексировал. Барон все равно совершал в южных морях кругосветное плавание и в Москву не торопился. Замок его был копией замка Пьерфон в долине Луары, известного в России прежде всего потому, что у Дюма его прикупил Портос, еще потому, что в нем, как в лучше всех сохранившемся, что ни год снимали костюмированные фильмы из эпохи Людовика XIV, а еще потому, что именно его не так давно пытался купить растерзанный толпой Кондратий Азарх. Фонранович был умнее, обошелся копией, толпа его не растерзала, а то, что безопасное министерство попросило дворец одолжить, так всегда пожалуйста, неловко же звать дипломатов и других важных людей на Кузнецкий, да еще на минус шестой этаж. Теперь временный кабинет генерала смотрел, будто на смех, на синагогу у Никитских.
Почти одновременно с цесаревичем в Москву из богоспасаемой Пимиевой пустыни на огромном самолете «Солодка-новгородец», оборудованном под перелетный храм, прибыл со всем причтом митрополит Мартиниан и хотел настоятельно попросить патриарха Досифея покинуть империю, но тот, православным чудом уцелев на банкете, предпочел собраться и удалиться в любимые Салоники. Жизнь духовная и церковная вернулась к статус-кво раньше всех. Другим бы так.
Про незаконную коронацию византийской троицы вспоминать не хотелось, хотя приходилось, ибо с точки зрения традиций она как раз была совершенно законной: русские царь и цесаревич сбежали, и за время их отсутствия власть перешла к другой, очень древней императорской династии, да еще новый император и его кесари были и коронованы в Кремле, и миропомазаны, не халям-балям, в окошко не выкинешь. Правда, император Константин I сам потом драпанул, и это попало на видео. Правда, младший император Василий V пропал неизвестно куда, то ли погиб в Кремле на банкете, то ли нет. Правда, самый младший из императоров, Христофор I, неизвестно как уцелевший, попал на камеру при выезде из Кремля и, похоже, где-то отсиживался, народ считал, что он правильно делает, и каждый тут же вспоминал, что стоит Христофору высунуть нос, как тут же начнется российский бунт, бессмысленный и беспощадный.
Да еще и уверенность в том, что государь Павел вдруг так вот сразу отрекся от престола, была основана ни на чем. С чего он в Фингалию эту собрался, что в ней хорошего, да и нехорошо там, говорят, революция там, и декреты народной власти про заводы и фабрики, так что именно в Фингалию — это он едва ли. Мало ли что прапрадедушка его с посохом в Сибирь ушел, с чего это ему вдруг прапрадедушка указ? А что он в батискаф спрятался и на дно Байкала залег, так факты в студию, не верим. Над Россией висели тени императоров: одного отрекшегося, одного сбежавшего на вертолете, двоих коронованных и находящихся неизвестно где и одного законного и наличного, да только пока еще и не коронованного и даже не женатого.
Над столицей, а вернее даже над миром плелась кевларовая паутина слухов и догадок, и уже случившееся путалось с тем, что никогда не случалось и никогда не случится, а то, что собиралось случиться вот-вот, выглядело как наиболее убедительная из поддельных летописей, повествующих о преданьях то ли существовавших держав, то ли вымышленных.
Кто поверит, что на банкете отравили всех, а умерли не все, — так это, говорили, потому, что, во-первых, не на всех подействовало, потом еще во-первых потому, что некоторые ничего не ели, и потому, во-первых, что они правильно блевали, и потому, во-первых, что они-то сами всех других и отравили. Последняя версия была даже немного похожа на истину, но кто ж мог угадать, что мухоморный яд с другой планеты нейтрализуется в человеческом организме при помощи порошка из растертого камня, выросшего в Тверской губернии в желудке у черта летнего забоя? Да и кто знал о чертоварне Богдана, и подавно, кто знал о Протее, если Протей, чем он ни будь, неузнаваем по определению, и понять в нем ничего нельзя — он ускользает, как время, и как капли воды, и как уносимая к звездам лессовая пыль земных пустынь.
…Оборотни под Никольской башней сидели ни живы ни мертвы — такого за пятьсот лет даже башня не видала, что уж говорить о них, и даже старший, домовой-башенный Линкетто, целиком вылез из стены и мотал головой: ни одному царю, даже Ивану Четвертому с его «Бекбулатовичем», так виртуозно надуть их не удавалось. Царь Павел вывернулся с отречением от престола в пользу сына, вообще-то так делать не положено в России, где царь — глава церкви, но мало ли что бывает по состоянию здоровья, и тут лучше пусть будет молодой и здоровый, чем старый и усталый, проведший на престоле полжизни. На работу их пока не гнали, и они все еще обходились гречневой кашей.
В происходящем на поверхности более всех пытался разобраться Пантелей Крапивин, высокогорий. С опозданием сообразил он, что в свите Константина странствовали двое Высокогорских, братья Эспер и Елим, к тому же один из них именовался князем Сан-Донато, что автоматически означало старшего в роду. Он не мог подарить им сокровищ рода, спрятанных под Уральскими горами, потому как эти тайные истины так и остались ему по его сиротскости неизвестны, но вот что касается ипподрома, что касается прежде всего ставок на ипподроме — тут он, думается, мог их утратам сильно помочь. Найти бы их самих только.
А как их найдешь в городе с населением в двенадцать миллионов, даже если они из города не уехали? Будучи существом хоть и совсем немного, но сверхъестественным, Пантелей к Высокогорским испытывал чувства такие примерно, как бывают у пса тридцатого поколения из собачьего рода, живущего двести и триста лет в одной и той же семье: он от этой своей неожиданной преданности изнывал, но при этом ей радовался, почти сто лет не видела Россия Высокогорских. Очень хотелось думать, что они не сбегут опять, хотя говорили про них что-то вовсе несусветное — будто оба они отбыли в Тибет на поклонение Далай-ламе, а там, в Тибете, нет повести печальнее на свете.
Русский пофигизм ему не годился. Был бы он знаком с горняцким скарбником Шубиным — тот бы его успокоил, тот много чего умел. Но Шубин публику под Никольской всерьез не воспринимал, справедливо полагая, что оборотни к людям все же куда ближе, чем, скажем, к Шубиным.
Шубин снисходил в Москве только до визитов в кабинет Тимона Аракеляна, да и то почти всегда без посторонних глаз. Тимон, с его точки зрения, к человечеству отношения имел мало.
— Можно было предвидеть, — печально сказал Тимон, — каждый когда-нибудь устает.