В происходящем на поверхности более всех пытался разобраться Пантелей Крапивин, высокогорий. С опозданием сообразил он, что в свите Константина странствовали двое Высокогорских, братья Эспер и Елим, к тому же один из них именовался князем Сан-Донато, что автоматически означало старшего в роду. Он не мог подарить им сокровищ рода, спрятанных под Уральскими горами, потому как эти тайные истины так и остались ему по его сиротскости неизвестны, но вот что касается ипподрома, что касается прежде всего ставок на ипподроме — тут он, думается, мог их утратам сильно помочь. Найти бы их самих только.
А как их найдешь в городе с населением в двенадцать миллионов, даже если они из города не уехали? Будучи существом хоть и совсем немного, но сверхъестественным, Пантелей к Высокогорским испытывал чувства такие примерно, как бывают у пса тридцатого поколения из собачьего рода, живущего двести и триста лет в одной и той же семье: он от этой своей неожиданной преданности изнывал, но при этом ей радовался, почти сто лет не видела Россия Высокогорских. Очень хотелось думать, что они не сбегут опять, хотя говорили про них что-то вовсе несусветное — будто оба они отбыли в Тибет на поклонение Далай-ламе, а там, в Тибете, нет повести печальнее на свете.
Русский пофигизм ему не годился. Был бы он знаком с горняцким скарбником Шубиным — тот бы его успокоил, тот много чего умел. Но Шубин публику под Никольской всерьез не воспринимал, справедливо полагая, что оборотни к людям все же куда ближе, чем, скажем, к Шубиным.
Шубин снисходил в Москве только до визитов в кабинет Тимона Аракеляна, да и то почти всегда без посторонних глаз. Тимон, с его точки зрения, к человечеству отношения имел мало.
— Можно было предвидеть, — печально сказал Тимон, — каждый когда-нибудь устает.
— Нас только трое, насчет предвидеть — это Гошина забота, — меланхолично ответил Ромео, глядя в окно на синагогу светло-голубыми глазами, более всего отличавшими его от братьев, — князь Никита до девяноста четырех не устал, я свидетель.
— Меня до сих пор трясет: пока своим порошки в рот совал, думал, не закончу, не успею, помру на месте, — в десятый раз сказал Цезарь.
Братья крайне редко собирались вместе, тем более в кабинете самого среди них сторонящегося известности, главы кабинета безопасного наблюдения за государством, как назывался теперь бывший комитет.
— А что трясет, креол же рядом был? — спросил Тимон.
— Мне всегда кажется, что захочется креолу, так нас мигом закопают, а тех, кого мы закопали, выкопают. Чувство такое, будто он всю эту нашу жизнь придумывает…
— Ну уж конечно, — отозвался Ромео, — был бы он автор-сочинитель, не был бы негр. У меня бабы смотрели на негров, не так, чтобы по-настоящему, а по интернету, интересовались, все ли у них там черное.
— И как?
— Да говорят — черное. Не понравилось им.
— Дело вкуса… — Тимон ощутил, что ляпнул что-то невозможное, и полез за сигаретой, хотя выкуривал полпачки в месяц. — Ну и где дорогой младший? Его тут обещали к нам… нетрадиционной дорогой привести.
Это был намек на старую шутку того самого четвертого брата, Горация, которого подпивший царь как-то спросил — каким он видит путь в будущее. Гораций пятки умел резать даже у анчуток беспятых, ответил, что таковой путь он видит нетрадиционным. Никто ничего не понял, но формула вспоминалась теперь кстати и некстати.
— Уже одиннадцать, — протянул Ромео, — мне с четырех работать, шестеро сегодня ко мне записались, обленился я.
Тимон и Цезарь стыдливо отвели глаза: работа у Ромео была весьма нетрадиционная. Он с восемьдесят второго был подмастерьем, а с девяносто шестого полноценным сношарем, или, как говорили в новом веке, оплотником: село Зарядье-Благо датское рядом с Кремлем, оплотом коего он был, состояло почти исключительно из его дочек, сыночков, а вот теперь уже внуков и внучек. Никто уж и не верил, какая странная дорога через какой скверик привела его на этот ответственный пост в дом боярина Романова, что на Варварке. Но и то правда, что шесть на день — очень тяжелой нормой для него не было, бывало и десять баб. И не было на свете тех баб счастливей.
Воздух завибрировал. Такое бывало перед появлением Шубина, но тот даже тенью в воздухе не мелькнул.
— Это приказ, — сказал Гораций, выходя буквально из стены, причем из внешней, и это впрямь могло иметь место на самом деле, если его сумел протащить Шубин, о каковой возможности младший Павел как раз генерала и предупреждал, — это приказ его величества, вероятно, последний его приказ.