Кондратий был заранее обреченным на заклание козлом отпущения. Впрочем, он так и так был козлом, по жизни. Ну зачем тебе, Кондрата, третий замок в долине Луары, тем более Пьерфон, которого тебе ни в жизнь не продадут за весь золотой запаса североамериканского федерального резервного банка? Зачем тебе золотые джакузи в твоих боингах? Зачем тебе трехаршинная «Битва при Ангиари» Леонардо да Винчи на стене в Терехове, если картина украдена из Ватикана три столетия назад и ты показать ее даже адъютанту своему боишься, жалко тебе адъютанта, ведь кончать его придется, слишком он много видел? А того ты, Кондраша, зря не предположил, что этот смазливый юноша и не человек даже, а голем, сексуальный раб, заказанный прокурором в императорской мастерской у раввина-виртуоза. Ты очень удивился бы, попытайся казнить голема. Убивать их исключительно трудно. Ну просто очень тяжело.
Вопли о выдаче Кондратия окончательно заглушили всю теологию теснимых грекофилов, полностью прижатых к парапету. Начиналась давка, а натиск и не думал ослабевать.
Тимон следил за происходящим через десяток камер и тяжело дышал. Он понимал: сейчас все и случится, сейчас начнутся жертвы, и от того, сколько их будет — зависит не судьба губернатора, которому все равно уже ничего не светит, от нее зависит нечто большее — судьба города, империи, династии и более того, и самое главное — его собственная, Тимона Аракеляна судьба. За него никакого губернатора не дадут, хотя, конечно, старший брат… Хотя младший брат… Но гарантии не даст все равно никто. Младший тоже не всегда отвечает. Просто не захочет, и царь ему не прикажет.
Точка быстро ползла по дисплею вдоль шоссе на плане Москвы, спеша из Нижних Мнёвников по Звенигородскому проспекту в центр, и никаких личных охранников Кондратия там не было, там были верные слуги с той же государевой фабрики, что и его адъютант, только лица им дали другие. На толпу големов не напастись, дорого, а на охранника-другого — почему бы нет.
Тут пути-то всего на двадцать минут при открытом движении. Проспект прямой, как стрела, упирается в Садовое кольцо, на Тверскую, на Манежную, вправо вдоль Манежа, мимо Пашкова дома, влево вниз на Каменный мост… Расступись, толпа, раздайся, народ, Кондрашка идет!
Кондрашка, правда, не шел, а ехал, из машины вылезать не пожелал, големы живо с ним справились, вытряхнули наружу. Народ обстал его кольцом, полицейским как-то удавалось сдерживать толпу, а немолодой, отечный мужчина с красной банданой на лбу и сверкающей лысиной, стоял посредине, чуть качаясь, совершенно не осознавая происходящего.
— Смерть Кондрашке! — раздалось из спортивной толпы, но крикуна заткнули. Губернатора требовали к ответу: самосуд и впрямь мог плохо кончиться, все отлично знали, что в империи есть не только полиция.
Спектакль шел по другому сценарию, где-то хорошо продуманному. Азарх все качался и качался, големы пытались этот маятник остановить, но у них получалось плохо. Вдруг он вырвал у них обе руки, вскинул над головой, сцепив пальцы в чем-то вроде приветствия, и неожиданно тонким, но сильным голосом запел:
Толпа оцепенела, она ждала чего угодно, но не гимна запрещенной партии нацистов-«армановцев». Азарх тем временем перешел к припеву:
Големы, то ли по сценарию, то ли без него, попытались зажать рот Азарху, но он перешел ко второй строфе, видимо, собираясь угостить толпу всем десятком куплетов, не упуская и возможности после каждой добавлять припев.
Ария губернатора толпе начинала надоедать, ее не подхватили, на что он, может быть, рассчитывал. Поперхнувшись на очередном рефрене, он закашлялся и рухнул на колени, но петь не перестал. Полицейские засвистели, между тем сквозь их кордон со стороны православного митинга вырвался человек, размахивавший чем-то вроде шприца-осеменителя, служащего на фермах продолжению коровьего рода. Человек ничего не кричал, он подбежал к Азарху и разрядил оружие губернатору в лицо.
Грохнуло на всю площадь. Человек бросил предмет и рванул назад в толпу. То, что осталось лежать, оказалось огромной ракетницей, стартовым пистолетом, оружием старым и неубедительным, — но губернатору хватило с лихвой. Он больше не пел, он лежал ничком, и мостовая была забрызгана кровью и серым веществом его взорвавшейся головы.