Бульвар тоже перенес немалые изменения: теперь машины шли там, где прежде гуляли люди. Но – чудо! – ее лавочка, на которой некогда она приняла столь важное, столь непоправимое решение, оказалась ровно в том же месте: она хотела было присесть, но стало жаль новую дубленку.
И на своем месте стоял дом, огромный, как прежде, – с эркерами, с ложными колоннами, и во многих окнах уже горел свет. Она прошла в арку – арка тоже была на месте, вот и дверь на черную лестницу.
Дверь – это, конечно, громко сказано, так – калитка, по-прежнему болтавшаяся на одной петле. На лестнице было темно, воняло человеческими отправлениями и кошачьей мочой. И Наташа подумала, что, наверное, кошки распугали здесь крыс. Стало не так страшно.
Поднималась она долго, почти на ощупь, несколько раз оступилась, схватилась было за перила, но те опасно накренились. Это, несомненно, были те самые перила, которые и двадцать лет назад уже были неверны и качались… Откуда-то сверху пролился свет, стали слышны громкие голоса. Когда добралась до чердака, то поняла, что и свет и голоса были из той самой мастерской. Она приблизилась к заветной двери, волнуясь до стука в висках, – не подскочило бы давление. И еще подумалось: а что если здесь теперь чужие люди?
По давно забытой привычке, по наитию – когда-то Наташа из суеверия всегда так делала – пошарила рукою справа от косяка: лопата была на месте…
И Наташа вошла.
Глава 11. Опять второй муж
Наташу – так, во всяком случае, показалось – никто не заметил. В мастерской был в разгаре широкий пир. Шумная и пестрая компания увлеченно выпивала, сидя за круглым большим столом – тем самым; какой-то кавказского вида молодец лет под сорок в тот момент, когда
Наташа переступила порог, темпераментно жестикулируя бокалом, полным красного вина, говорил тост: было заметно, что он крепко навеселе.
Быть может, сообразила Наташа, это тамада, уж больно громко он говорил.
Наташа так и стояла на пороге, когда какая-то тетка – Наташиных лет, может, чуть постарше – поманила ее рукой, достала откуда-то снизу табуретку, усадила рядом с собой, с напором приговаривая всем места хватит, – в любой большой компании есть такие гостьи, обуянные идеей обустройства чужого праздника; тетка поставила перед Наташей тарелку и рюмку, которую тут же и наполнила водкой. Наташе тетка показалась смутно знакомой: да, конечно, это была одна из тех девиц, что вечно толклись в этой мастерской еще в Наташину здесь бытность.
Но, Боже, как постарела, крашеная, а корни волос седые… Интересно, узнала ли тетка ее, Наташу?
Тревожно пробежав глазами по пьяноватым лицам гостей, Наташа наконец увидела своего Гошу. Тот сидел наискосок от нее, но не в самом центре; вальяжно откинувшись – какая-то немолодая дама, крашенная иссиня-черной краской, с задранным острым носом и одетая не по возрасту в ярко-оранжевый пиджак, почти загораживала Гошу, оттого
Наташа и не сразу его увидела – Гоша молча улыбался. Наташа так внимательно разглядывала пожилую курносую даму, потому что сначала приревновала Гошу к ней, а теперь увидела, как с другого бока к Гоше льнет молоденькая смазливая женщина – наверное, это и была, так сказать, Наташина сменщица.
Гоша почти не изменился. Погрузнел, конечно, поседел, отпустил артистические кудри – в Наташино время он стригся коротко, – и седые кольца свисали по его раздобревшим щекам, придавая лицу и вовсе невинное, в сочетании с румянцем от выпитого, выражение; но он сохранил все те же неспешные жесты, и добродушная улыбка была та же.
Наташу неприятно удивило, что на голове у Гоши была яркая аляповатая бандана с зелеными растениями – такие носят неуверенные в себе юнцы.
Наташа знала, что побеги эти изображают коноплю, почти в такой же щеголял один из приятелей старшей дочери. Впрочем, повязка даже шла
Гоше.
Наконец, и он заметил Наташу, не удивился, а сказал громко, ни к кому, впрочем, не обращаясь: вот и Татка пришла! Будто не было этих двадцати лет разлуки, будто всякий день они говорили по телефону, будто в эту мастерскую она время от времени заглядывала – как своя. И Наташа не знала: обидеться ли ей или порадоваться? Она только улыбнулась застенчиво и тихо произнесла: да, это я, – а
Гоша приложил руку к сердцу и сделал жест в ее сторону. Наташа быстро отвела взгляд, потому что почувствовала, как ее глаза задрожали от волнения; взяла рюмку и выпила, хотя водки давно не пила; попыталась вслушаться в слова тоста, который продолжал говорить кавказец. И вдруг совершенно растерялась, обессилела, поскольку неожиданно поняла из по-восточному витиеватого тоста джигита, что повод сегодняшнего застолья – получение Государственной премии. И премию эту получил Гоша. Ее Гоша, о котором злые языки судачили, что, мол, спился, перестал работать и сошел с катушек.
Оказалось – все ложь, вполне себе он на катушках. И она, Наташа, сложись жизнь иначе, могла бы сидеть сегодня рядом с ним, и по праву разделять его триумф, и принимать поздравления. Она, а не смазливая сменщица… И тут под общее громкое ура гости вскочили с мест, стали тянуться к виновнику торжества, кто ближе – лез целоваться;
Гоша громко говорил ладно, ладно, господа, будет, что мы – государыню не брали; и Наташа тоже встала и сказала негромко в воздух свое поздравляю. Но никто ее не услышал, конечно. Гоша говорил, обращаясь к оратору: ты Везувий, Гоги, настоящий Везувий!
Почему Везувий – Наташа не поняла… Все уселись, застолье пошло своим чередом. Стало шумно. Какая-то морщинистая дама с комсомольским задором все кричала надо Ваське позвонить в Америку!
Но даму никто не слушал. Кто такой Васька, Наташа не знала, зачем ему звонить – тоже не поняла и опрокинула еще рюмку, потом еще одну; на тарелке у нее оказалась селедка под шубой, она съела и селедки.
Тут произошло маленькое смешное событие: тамада, совсем упившись, упал лицом на стол, опрокинув при этом свой бокал с вином. Кто-то откомментировал: был Везувий, а теперь Помпея. Все захохотали, и
Наташа вместе со всеми, со стыдом понимая, что уже не совсем трезва.
Она спохватилась, что не помнит, зачем, собственно, пришла, – так было ей тепло среди этих громко кричащих людей: наверное, потому, что было заметно, как все здесь друг друга любят, и как искренне радуются за Георгия. Так, во всяком случае, Наташе стало казаться…
И тут она вспомнила: ну да, она же пришла узнать новый адрес
Валерки. Но вспомнить, зачем ей понадобился Валерка, она тоже уже не смогла.
Появилась гитара, и кто-то, отчего-то в сомбреро, запел А на нейтральной полосе цветы, и все присутствующие тоже хором запели, и вдруг стало заметно, что все эти люди отчаянно не хотят стареть, а хотят хоть ненадолго – назад, в прошлое и в молодость. Но видно было, что получается это у них неважно, не слишком натурально.
Впрочем, Наташа тоже с энтузиазмом подпевала, вот только на втором куплете слова иссякли – никто уже не помнил этих старых слов, поэтому повторили кряду раза три припев, и хор сам собой распался…
Наташа почувствовала, что кто-то обнимает ее сзади за плечи, дышит в ухо, и по этому дыханию она узнала Гошу и даже чуть поежилась – насколько же она его не забыла. Она обернулась, сказала еще раз
поздравляю и прибавила зачем-то совсем глупое не знала, что ты такой знаменитый.
Ладно, Татка, сказал Гоша, ты-то как сама? И Наташа открыла было рот, чтобы сказать – как она и чем-нибудь похвастаться, – дочками, чем же еще, не званием же доцента, – но Гоша уже говорил с кем-то через стол, а потом кто-то протянул ему зажигалку, потому что он держал во рту незажженную сигарету. И Гоша сказал, затянувшись и отвернув лицо, чтоб не выдохнуть Наташе в нос: знаешь, сейчас модно разводить страусов. Каких страусов, зачем страусов? Они несут, понимаешь, Татка, во-от такие яйца! Кто несет, куда, какие яйца?