Но место хорошее – улица Семашко, прямо за Военторгом.
Кроме Валерки и его матери, в квартире оставалась только какая-то отчаянно тощая девица по имени Валя, занимавшаяся спекуляцией. Она самовольно захватила несколько опустевших комнат, которые набила дурно пахнувшими тюками, коробками с пылесосами и утюгами. Подчас к ней приходили смутные смятые личности, которые шныряли вдоль стены коридора, а потом, нагруженные, незаметно исчезали… Впрочем, очень скоро и сама Валентина сгинула куда-то.
Это было несчастливое Наташино время. Во-первых, став мужем, а еще точнее – с того вечера, как Наташа сказала ему да, Валерка неожиданно оказался ревнив, ему все время казалось, что Наташа его недостаточно любит – во всяком случае, так он заявлял в пьяном виде.
Но Наташа полагала, что это как раз она недополучает его внимания и любви: с ней он теперь подчас бывал невнимателен, даже груб, а
Наташа не переносила грубости – не привыкла. Зато Валерка бывал неизменно очень нежен со своей матерью Фирой Давыдовной – до смешного.
Молодые ютились в маленькой комнатке-пенале, а Наташина новоиспеченная свекровь располагалась в большой комнате, служившей, впрочем, всей семье столовой. Валеркина комната была бедновата, две картинки, подаренные тем самым Георгием, на стене, полка с томиками стихов, портрет Хемингуэя, валяющиеся по углам какие-то медицинские справочники, узкая лежанка (они помещались, Валерка был щуплым).
Комнатка напоминала бы общежитскую, если б не вполне приличное старенькое бюро, на котором навалены были какие-то листки, фотографии – архив, так сказать. В многочисленных ящичках царил и вовсе кавардак, Наташа только раз заглянула. Имелись еще и дешевая иконка в углу и лампадка под ней – киот, называл это Валерка.
Лаптей только не хватает, думала Наташа легкомысленно, не без раздражения.
Зато в большой Фириной комнате – она так и называлась в семье -
большая – стоял огромный резной буфет с сервизами внутри, кровать свекрови с дубовыми выгнутыми спинками; два окна закрывали пыльные плюшевые гардины, висел абажур с бахромой над большим круглым обеденным столом.
Надо отдать должное Фире, – именно так, настаивала та, должно было ее называть,- она особенно не вмешивалась в дела молодоженов.
Относилась философски, как утверждал Валера. А вот Наташа полагала, что за этой философией – один старческий эгоизм. Фира вообще жила в некоторой прострации, но очень оживала, едва в гости заходил кто-нибудь из знакомых мужского пола, красилась, принаряжалась, доставала веер из глазастых перьев. Это было противно наблюдать – кокетничающая размалеванная старуха, у которой над углами губ торчали пучочки форменных черных усов. Наташу раздражала неряшливость старухи, вечные пасьянсы, когда грязные чашки сдвигались к краю большого стола да там и оставались по несколько дней, пока Наташа не помоет. Раздражал прогорклый запах старушечьего тела, что застоялся в этой комнате, и прелый, как сырая солома, запах каких-то доисторических духов, плоскими и мутными склянками которых была заставлена средняя открытая полка буфета, служившая
Фире туалетным столиком. К тому же Наташа не могла простить Фире явного ханжества: пока они с Валерой мыкались по общежитиям, его комната пустовала, и он не раз говорил, что, мол, мама строгая, и он никак не может водить при ней женщин. Наверняка ведь водил, оставляя за собой поле для временных отступлений и случайных похождений.
И вот что еще важно. Никаких следов папаши Адамского в этом жилище не наблюдалось. Ни фотографии, ни других признаков памяти. Никогда не всплывал отец Валерки и в разговорах. Наташа однажды не выдержала и спросила мужа о несуществующем тесте. Погиб на фронте, сказал
Валерка с кривой усмешечкой – так он отзывался о своих пациентках.
Наташа собралась было выразить приличествующее соболезнование, как спохватилась: Валерка родился больше чем через десять лет после конца войны… Что ж, в ее собственной семье отца тоже не слишком замечали. Он приходил домой, снимал сапоги, вешал китель в шкаф – дослужился до майора, – молча ел, отправлялся за ширму. Потом он умер.
Понемногу Наташа стала с ужасом убеждаться, что тихо ненавидит эту совершенно безобидную старуху. И ужасалась тем больше, что считала себя, быть может, и не добрым до бессловесности, но незлым и
толерантным – она знала такое слово – человеком. Поэтому теперь все время, что она проводила в семье, все душевные силы Наташа тратила на то, чтобы скрыть это свое злобное чувство к свекрови, чтобы не дай Бог Валера ничего не заметил.
Тот, к несчастью, все замечал. И тем более отдалялся от Наташи, тем более ласков бывал со старухой. Но однажды Наташу вдруг озарило: он так нежен и предупредителен с матерью, потому что ждет, когда та умрет.
Наташа все чаще уходила в общежитие – заниматься, днями лежала ничком на кровати, Полина, уже вернувшаяся из своего скоропалительного брака, подавала сердечное. Наташа много плакала и говорила себе, что больше туда не пойдет. Валерка же принялся раз в неделю загуливать – вернулся к холостяцким привычкам, дома не ночевал по две ночи кряду. Наташа то злилась и ревновала, то терзалась угрызениями совести, что она плохая жена, пугалась: ей казалось, что, кроме Валерки, у нее нет никого-никого. В известном смысле это так и было- не считать же близким человеком сосредоточенную на себе Женьку: та пошла на практику в АПН и стала жить со своим руководителем – лет на тридцать ее старше похотливым женатым мужчиной, уже дедушкой. А мама далеко, и они, такие когда-то близкие, постепенно становилась почти чужими… И, думая обо всем этом, Наташа плакала еще горше, бывало нестерпимо одиноко и жаль себя.
Если Валерка пропадал, то Наташа из комнаты не выходила, ей было стыдно Фиры, хотя та, казалось, ничего не замечала. И это тоже было невыносимо. Иногда Наташа бросалась на розыски мужа, приходила в общежитие второго меда, куда водил ее когда-то Валерка, подчас действительно заставала его там, и тот покорно шел домой, ведомый молодой женой. Иной раз Наташа вытаскивала мужа из нижнего буфета
Домжура – он пьянствовал там с какими-то творческими людьми, замухрышистого вида не то литераторами, не то журналистами. Однажды она долго стояла в дверях, и в полумраке буфета Валерка не видел ее.
Да и не смотрел по сторонам: он был не совсем еще в стельку пьян, но уже на взводе и упоенно декламировал собственные стихи каким-то обшарпанным личностям, которых скорее всего сам же и угощал водкой с бутербродами. И Наташе стало его жалко до спазмов в горле, и она, в слезах, горько думала как он несчастен со мной…
Однажды в пылу таких поисков она пыталась разыскать у Валерки в записной книжке телефон того самого Георгия, в мастерской которого когда-то Валерка сделал ей предложение. Дело в том, что муж подчас ссылался – заночевал, мол, у Гоги. Листая книжку, Наташа зачиталась было – книжка пестрела женскими именами – и тут сообразила, что в мастерской телефона наверняка нет. За все время брака они были у
Георгия один или два раза, причем приняты были как-то холодно. И быстро уходили. И вот теперь, когда Валерки не было уже двое суток,
Наташа решилась: она поедет.
Что она надеялась там найти, она и сама не знала, но заволновалась очень. С дрожью рук Наташа долго красилась перед зеркалом, потом разглядывала свои ногти – ничего, лак еще держится,- потом ловила такси, ее бил озноб, пока она ехала на Сретенку. Никакого Валерки, разумеется, в мастерской не было. Георгий был один. Они выпили.