А вкуса он был — божественного.
Теперь, когда шептала слова Вечной молитвы: «…Хлеб наш насущный даждь нам днесь…», видела только этот хлеб, больше похожий на глину. Так что? Не из глины ли создан Творцом человек?..
За три километра дороги нужно было мысленно разделить 800 граммов на три порции. Дополнительное условие: двое иждивенцев нуждаются в усиленном питании, ибо они — дети. Чистая математика.
Она сильно исхудала; при ходьбе кружилась голова. Зоркая Поля протянула махорочную папиросу: «Дерни, а то совсем свалишься». В деревне курили почти все. Свою норму махорки Ирина поначалу обменивала на сахарин, но сахарин привозили все реже, а махорочный дым странным образом насыщал: во рту появлялся резкий, вяжущий вкус, и не так отчаянно хотелось есть. Махорка помогала и ночью, когда она много раз обходила вокруг зернового амбара: не затем, чтобы поймать злоумышленника, а — согреться. Да и что бы Ирина делала, случись ей и впрямь наткнуться на вора? Председатель велел, к ее ужасу, ходить с винтовкой, но теперь она с трудом эту винтовку поднимала, а заходя внутрь, ставила между мешками, и сама устраивалась рядом. Надо было убедить себя, что согрелась, а потом выйти в ночной холод и снова обойти амбар. Можно было растереть онемевшие пальцы и скрутить папиросу. Насытившись, вернее, обманув желудок табаком, сидела, мысленно разговаривая с Колей.
Он не отзывался.
Время от времени заходил председатель, с одной и той же фразой: «Проведать зашел. Живая, что ли?» Присаживался поодаль, моргал, закуривал.
Как-то появился уже заполночь. Бросил взгляд на винтовку, на сторожиху и крикнул громко:
— Не спи! Замерзнешь. Ходи, ходи больше!
— Силы нету, — призналась Ира, расправляя затекшие ноги.
Сразу стало зябко. Она начала сворачивать застывшими пальцами самокрутку; руки дрожали. Председатель подошел к двери, оглянулся внимательно, потом вернулся и быстро развязал ближайший мешок. Ирина окаменела, а он черпал аккуратными горстями драгоценное зерно и, отпихивая ее дрожащие руки, сыпал ей прямо в карманы ватника. Она пыталась что-то сказать, но своего голоса не слышала, а слышала громкий, яростный шепот:
— Дура! Дура ты несчастная, ты счастья своего не знаешь! Ты не знаешь, как с голоду помереть можно?! Сама помрешь — ладно; а о детях ты подумала?! Как дети начинают пухнуть, не знаешь?! А я — знаю!.. Знаю! — И с каждым «знаю!» со злостью упихивал кулаками тяжелое выливающееся зерно. — Я знаю: ты сама ни в жизнь не возьмешь, помрешь, а не возьмешь; я не тебе — я детям твоим даю, дура ты эвакуированная, как есть дура!..
Председатель Терентий Петрович Овчинников, он же Терёха Моргатый, в ту ночь совершил государственное преступление — хищение социалистической собственности — не то что в «особо крупных», а — в соответствии с законами военного времени — в астрономических размерах, и по тем же законам мог быть расстрелян многажды.
Как знать, может, то украденное зерно и спасло им жизнь лютой зимой сорок второго года.
Дети об этом не знали — и не узнали никогда.
Чем измеряется жизнь человека? Успехами и неудачами, болезнями, надеждами и разочарованиями; сменой власти; покупками; влюбленностями, детьми, встречами и разлуками; неприятностями; переездами с квартиры на квартиру, находками и утратами; ссорами, изношенными туфлями, прочитанными книгами, праздниками, войнами… Письмами, полученными и написанными, но так и не отправленными; любимыми игрушками, юбилеями и смертями, разбитой посудой, исписанными блокнотами, хлебными карточками… да мало ли что еще может быть перечислено в списке, где только две абсолютных величины: смерть и война. Для удобства, а также объективности жизнь измеряется временем: повешен на стенку новый календарь, отогнут очередной глянцевый лист, и сентябрь плотно прильнул к августу. Теперь понедельники передают все сплетни своим подельникам-понедельникам, вторники и четверги шелестят в затылки своим августовским тезкам, да только чтó тем в грянувших событиях, коих они, августовские, не дождались?!
Объективность времени сомнительна. В детстве между двумя днями рождения простирается вечность. Когда ты юн, о времени не думаешь — оно безраздельно принадлежит тебе. Не то в старости. Хоть время становится пожилым и почтенным, впереди его так же мало, как трешек в кошельке до пенсии, зато все, что прожито, — твое состояние, а это целый капитал, который позволяет жить на проценты… Время разветвляется прихотливыми тропками воспоминаний, и у каждой — свое собственное время, которое, в свою очередь, может быть растянуто почти до полной безразмерности, так оно послушно.