Как тогда, ровно сорок пять лет назад.
Ночь так и не сумела сгуститься. Душный вагон поезда уносил их все дальше и дальше от дома, где оставались муж, мать с отцом и семья сестры. Город, где она родилась и родила своих детей, уже сменился однообразными летними пейзажами, которые время от времени оживлялись то озерком, то пыльным пришибленным полустанком, то хутором на пригорке. Поезд шел очень медленно, часто останавливался и подолгу терпеливо стоял, пропуская эшелоны с солдатами, — те, напротив, мчались очень быстро, оставляя позади удушливую рыжую пыль. Иногда поезд тормозил, и люди вокруг начинали беспокойно вертеть головами и вскакивать. Машинист бежал вдоль вагонов, крича: «Выходи! Не поеду дальше, бомбят вон!..» — и смотрел в небо, вобрав голову в плечи. Люди подхватывались с мест и бежали в поле, неловко скатываясь с высокой насыпи. Ира тоже было вскочила, сжимая ручку корзины, и… опустилась на сиденье. Не побегу. Судьба так судьба: пусть тут убивают. Что ж я в поле буду лежать?!
В том же поезде она начала мысленно писать Коле письмо. Как все такие воображаемые письма, оно получалось очень ярким, внятным и убедительным. Нашлись единственно правильные слова, чтобы Коля не обиделся и перестал на нее сердиться: ведь они поссорились, первый раз в жизни поругались среди бела дня 25-го июня черного 1941 года, поссорились только потому, что она не хотела без него уезжать! Ни разу до этого они не расставались, а теперь он сам выталкивал их из Города, заставлял ехать неизвестно куда, да еще объяснял, какая это удача, что они могут эвакуироваться!.. То хмурился и даже голос возвысил, чего за ним не водилось сроду, то, напротив, называл ее Ирочкой, милой, послушай меня, родная… Сам неумело складывал толстое одеяло, а на улице ждал грузовик, шофер изнывал от жары, но в дом не заходил, так и сидел в пыльной фуражке за рулем. Ира беспомощно обводила глазами квартиру: солнечные трапеции на полу, икона «Нечаянныя радости», кровать под пикейным покрывалом… подушки надо захватить, на чем спать-то? — и тут же забыла про подушки. В приоткрытую дверь видна была кухонная плита, а на плите кастрюля; пахло супом. Перевела взгляд на икону: нет, как же можно, незнамо куда… Книжная полка темнела провалами, точно рот с выбитыми зубами. Стулья криво отъехали от стола. На комоде стоял будильник, как привык стоять всю их недолгую жизнь, и тикал безмятежно; стрелки показывали половину второго.
Осознать это было невозможно: после войны здесь так же стояли уцелевшие вещи, да что вещи — будильник стоял, будто уверен был, что они вернутся. Теперь он потускнел и даже тикает не так громко, но ведь дождался же! А Коли нет и никогда не будет. Зачем он это затеял?.. Вы должны уехать, пойми, Ира. Береги детей, родная. Тайка, оставь велосипед, не пустят в вагон! Да-да, зимнее бери, кто знает… Да куда я возьму, у меня только две руки?! Сестра вон не едет никуда, мама остается; зачем, Коля, зачем? И — дробный грохот: Левочка выронил из рук ящик с оловянными солдатиками, а Коля улыбается: не играй в войну, сынок; видишь — большие играют. И, повернувшись к ней: как славно, ты в моем любимом платье. Помнишь, мы ездили в Кайзервальд, и ты была в этом платье? Левочка еще тебе мороженое на колени уронил, помнишь? Коля, Коля, какой Кайзервальд, Господи, зачем ты нас прогоняешь?! Вдруг — твердо, даже губу закусил: так надо; потом поймешь. Скорее! Как нарочно, нетерпеливо загудела машина. Слышишь, это за вами. Ну, с Богом! Потянулся к ней, но Ира отпрянула в гневе и досаде, так что он только в волосы успел поцеловать, обнял детей обеими руками одновременно — и торопливо подтолкнул к двери. Ирочка, родная… Вполоборота: там суп на плите, горячий, — и руку протянула: зачем, Коля?! — А зачем война?..
Теперь она сидела, зажатая с двух сторон чужими боками в переполненном вагоне, и держала на коленях корзинку. Мать уложила туда дорожную снедь в пергаментной бумаге. Между свертками торчала высокая бутылка с молоком. Хоть бутылка была надежно закрыта фарфоровой крышечкой с резиновой прокладкой, было тревожно, что молоко прольется. Так, механически следя за танцующим в бутылке молоком и время от времени переводя недоуменный взгляд на колени, обтянутые Колиным любимым платьем, писала ему письмо. Карандаши и бумага — добротная, плотная бумага в сиреневую полоску и с малиновым обрезом — были сложены вместе с книгами и постельным бельем, а все вместе втиснуто между детьми на второй полке. Вот приедем, думала Ира, надо сразу сесть, записать — и отослать в тот же день. Так хотелось это сделать, что хоть сейчас начинай; корзинку на пол, что ли? Да только дети уже уснули, не будить же из-за бумаги, а на такой пол лучше не ставить ничего.