— Вот ты и убедился, — удовлетворенно произнес голос, похожий на его собственный, — правильно думаешь!
Он думал правильно. Он еще раз отстегнул часы и положил их на кафельный пол ванной. Часы остановились. Он нагнулся, поднял, пристегнул — пошли. Абсурд! Но ведь мы называем абсурдом все то, чего не понимаем. Абсурдно все: бессмысленны людские действия, абсурдно плавление твердого льда и воспламенение спички. Абсурд-, но то, что невидимая сила толкает электромотор пылесоса, который сейчаг включила Татьяна. Все, что необычно — абсурдно. Существуют тысячи объяснимых поступков людей, все они неверны или понятны только по действиям системы. И на этот раз необъяснимое надо воспринимать как естественное.
Благодаря этому сказочному, дьявольскому механизму время для него стало двигаться в другую сторону. Все стареют, а он молодеет, все дряхлеют, его же организм становится более крепким. Он засмеялся опять. На этот раз смех его был другим, не таким счастливым. Он тут же продолжил в мыслях своих вектор молодения. Все стареют — двигаются к смерти. Вспомнилось циничное: «Что такое жизнь? Затяжной прыжок из одного места в могилу». Теперь его жизнь — прыжок в другую сторону, а результат один — смерть. И это произойдет очень скоро, вон ведь как улепетывают стрелки. Калачев присел на край ванны, руки у него дрожали. А чего бояться‑то, ведь всегда можно отстегнуть австрийские часики и кинуть их в канализационный люк, в речку — вонючку. Но нет. Одному ведь ему выпало лучше пожить немного молодым, потом снять часы, возвратить себя к тридцати годам, к сорока в конце концов. Пожить. Потом опять нацепить часы, как бы заправляя бензобак своей жизни молодостью, здоровьем, так можно жить вечно, лишь бы не попасть в катастрофу, не заболеть неизвестной болезнью. Хотя, наверное, с неизлечимой болезнью тоже можно справиться, пристегнуть часы к руке, и болезнь завянет. Постепенно Калачев успокаивался и рисовал в своем мозгу все более лучезарные картины своего дальнейшего благоденствия. Он исполнит давно задуманное, съездит к садисту сержанту Луценко и воздаст ему должное. Луценко живет недалеко, достаточно сесть в автобус и через три часа он увидит его наглые глаза. Калачев отомстит сержанту с чувством, с толком, с расстановкой. По сути сюда, в ку
банскую станицу, он и переехал специально, чтобы наказать Луценко. Потом, когда жизненная обыденность вывела его из первого мстительного чувства, все сгладилось: пусть живет, мало ли в природе таких извергов. Если каждому мстить, то и жизни не хватит. Калачев еще поедет в маленький придонский город, туда, где живет она — Первая любовь, первая любовь, отвергнувшая его. Конечно, теперь он не кинет свою настоящую жизнь, но вот поглядеть на ее бытье, вспомнить и удивить, и, может быть, влюбить — это возможность. И неплохая. И еще надо замолить грехи перед своей деревней, перед покойным дедом Абрамом Романовичем, перед матерью в конце концов. Чем это не великолепная идея? И надо теперь жить по — другому, теперь‑то уже нечего бояться, что кто‑то на тебя не так взглянет — и твое благополучие будет исковеркано. Теперь можно жить по правде, по совести. Говорить правду и только правду. Ведь Калачев всегда может начать с начала, с нуля. Выгонят с работы — ну и что? Он опять устроится. Он ведь может опять поступить куда угодно, стать изобретателем, поэтом. Хотя? Хотя накладка получается, для этого надо против течения времени умчаться очень далеко из своей теперешней жизни, из семьи.
— Ты что там? Уснул? — это выключила пылесос Татьяна. — Вынеси ведро на помойку.
Слово «помойка» вернула Калачева к действительности. Он хлопнул себя по голой коленке: «Если, конечно, я прав, омоложение началось».
— Слушай, — ухмыльнулась Татьяна, — ты вчера случаем не выкушал яблочек нашего пищекомбината? Они такие препротивные, я подозреваю, что они привезены из тридесятого царства. Кто знает, может, это молодильные яблоки?
«Знала бы она всю правду, — подумал Калачев и выхватил мусорное ведро из жениных рук. Ему показалось, что сердце его бьется чаще обычного, как будто он выхлестал с десяток чашек кофе. — Ничего, мы им еще покажем», — думал он, сбегая по лестнице. Кому покажем? Что покажем? Он не знал определенно, кому и что. Знал только, что это нечто особенное. Он захлебывался от пьянящей свободы, захватившей все его тело, каждый капилляр, каждый волосок.