Выбрать главу

Калачев похудел. Волосы, зубы, губы заблестели. Кажется, он стал сильнее физически. Сильно изменилась и его жена. Татьяна теперь опасалась мужа (боялась, брезговала им?), даже если он невинно гладил ее по голове, Татьяна отстранялась, придумывала причину, как бы увильнуть от ласки. Калачев подумал, что она ведь его давно похоронила. Теперь для нее он — молодой мужчина, сидит перед телевизором, как на вокзале, ждет. А ждет он, что вынесут последнюю рубаху, порвут все фотографии, где изображен Калачев, выкинут на помойку конспекты уроков, спрыснут все углы дезодорантом. И введет Татьяна какого‑нибудь другого, может, того же вислощекого Земнухова. Пусть вводит, так Калачеву и надо. Ведь сам он все затеял, сам пусть и расплачивается. Все же это было неприятно. Калачев хотел, чтобы его помнили, любили, плакали по нем и сохранили все его вещи и прежде всего книги в хорошем состоянии. А может быть, он ошибается? И Татьяна все‑таки щелкнет выключателем телевизора и кинется ему на грудь, и заплачет, исцелует, увезет его силком в московский институт. Там найдется какой‑нибудь башковитый хлюст, стрелки его часов пойдут правильно, чем черт не шутит. Он тогда бы снова стал обыкновенным учителишкой, ведь в простоте жить привольнее, жить надо просто, что‑нибудь коллекционируя. Все коллекционеры. Одни любовниц собирают. В потемках памяти у них хранится целый арсенал девиц. И этот любострастник помнит, кто как целуется, кто как глаза закрывает. А есть коллекционируют деньги: больше, больше, больше! Третьи к власти подбираются, поэтапно прихватывая вначале пустячок, что‑то второстепенное, потом идут выше, потом на пьедестал, на трон. Четвертые нарядами забили все шкафы. Пятые собирают сплетни. Нет на свете не коллекционеров, именно поэтому и надо что‑то себе выбрать, жить просто. Приятно ведь обыденно поехать на рынок, как это он сделал вчера, и заплатить там много денег за современную одежду. Купил настоящие, не поддельные, джинсы, кроссовки со вкусом, не расписные, черную тонкую американскую рубашку. Купил и вот радуется. Ради чего он с младых ногтей засупонил себя в учительский пиджак? Разве разными рамками запретов мы преждевременно не хороним себя? Осталась дочь. Другая уже. Не было прежнего понимания или, как в книжках пишут, «родства души». Она знала его тайну. И жалела отца, как раненую собаку. Всего‑то. Лена тоже стала прикасаться к его ладони боязливо.

Недавно он решился‑таки. Оставил после уроков в классе Свету Сукачеву и рассказал ей все, показал часы со стрелками, бегущими назад. Поразительно то, что Света сразу его поняла, как будто все давно знала. Света смутилась, признавшись, что на месте Калачева поступила бы точно так же:

— Я думала на эту тему. Зачем человек живет после сорока, только — небо коптит? Его уже стирает жизнь в порошок.

Эта холодная жестокость больно уколола.

— А когда вы совсем… того… — она замялась, — исчезнете, кому часики достанутся? Хотела бы я их иметь. Исправлять собственные ошибки.

Она недоверчиво взглянула на Калачева:

— А от меня вы чего хотите?

— Так, жалости.

Она пожала плечами, мол, этого — хоть сто порций. Света Сукачева уже сейчас была старше своего учителя.

Калачев подумал, что скоро он станет забывать всех, кто его окружает. Забудет Свету Сукачеву, ежика — трудо- вика, ироничную жену, беременную дочку, полонез Огин- ского. Детский склероз отметет от него посторонних, ненужных людей. Но зато этот склероз вернет его сердцу яркое летнее солнышко, рыбью стайку, плотву возле бани. Эту плотву он называл рыбьими ласточками, за юркость. Парное молоко щекочет губы. Первое слово, которое он произнес в начале жизни своей — «пуговка». Вспомнил, как бабушка приговаривает с волжским родниковым акцентом: «Умная умница, что светлая пуговица». Вот поэто- му‑то и надо спешить. Надо разделаться с долгами, пожить еще со свободной душой.